Но цепь разорвалась, и один из человечков отлучился навсегда.
Майор Казеев несколько часов смотрел на тридцать серебряных человечков. Он смотрел на них, не отрываясь.
Ночью майор снова искал рукой ручку с кнюпеллем, и перед его глазами стояли деревни с отрывистыми названиями да разбитые, но улыбающиеся каменные Будды.
Жена печально клала ему ладонь на лоб, и тогда он успокаивался.
Следующим днём было воскресенье. Майора позвали к телефону.
Что-то изменило ему, и он, привыкший всё делать сам, попросил жену кинуть цепочку в чашку со слабым раствором соляной кислоты.
Майор хотел просветлить серебро и убрать грязь. Он ушёл, а его жена перепутала бутылки и погрузила ожерелье в царскую водку. Тридцать маленьких Будд всё так же улыбались, соединяясь с HCl и HNO3. Вернувшись, майор Казеев сразу понял, что произошло. Голова его заработала ясно и чётко, будто он увидел на экране радара американский бомбардировщик. Он сел за рабочий стол и положил перед собой чистый лист бумаги. Занеся над ним автоматический карандаш, он несколько раз нажал на кнопку, будто бы захватывая цель, и начал рисовать.
В понедельник он пошёл на заводскую свалку. Там, со списанной электроники, он, почти не таясь, ободрал серебряные контакты и вернулся домой.
Через неделю приехала заказчица. Она не заметила подмены и долго не понимала, почему ювелир не хочет брать с неё денег. В этот момент майор Казеев понял, что он снова нашёл нечто важное — уверенность. Он сразу же забыл лицо заказчицы, потому что главное было найдено, это было ему ясно видно, как попадание в цель на экране радара — уверенность в себе не покинет его никогда.
И вот теперь он сидел за столом вместе с нами. Бортстрелок надел песочную куртку от своей старой формы, и я представил, как потом он будет дёргать струны, и серебряно-голубой рыбкой будет биться у него на груди медаль.
Устраиваясь поудобнее на своём унитазе, я знал уже, как хозяйка будет сыпать по тарелкам картошку.
В этот момент, думая о Казееве, я понял что его отличало от многих людей, виденных мною в жизни.
Майор Казеев не умел ничего делать плохо. Его занятие было важнее обстоятельств — оклада и власти, мировых кризисов и обстановки в коллективе. Занятие сосредотачивалось на конце паяльника, в капельке олова, и оправдания остального мира переставали существовать для майора.
А мы, оправдываясь, как и почему не выполнили долга, оставили государство, набитое танками и ракетами. Это государство, как диплодок с откушенной головой, ещё двигалось по инерции, но уже разваливалось, падало на бок.
Мы оставили рычаги и кнопки смертоносных машин, а за наши места сели халтурщики.
И в жалости по этому поводу не было проку. Не смотря на наше дезертирство, нам остался устав, правила поведения, и они не имели отношения к конкретному государству. У каждого из нас была своя история и своё прошлое. Вместе мы образовывали одно целое, и поэтому недовольство не проникало к нашему столу.
А что погон у нас нет, так это ничего.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Извините, если кого обидел.
04 января 2019
Читатель Шкловского (2019-01-05)
Читаю Шкловского.
Он пишет о своём детстве.
Все воспоминатели начинают с этого.
Шкловский пишет: «фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов — Растрелли».
Это про Смольный.
Теперь анекдот появился. «Архитектор — расстрелян».
Читаю Шкловского и еду в метро, пересаживаюсь и снова еду.
В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое — худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своём, спокойно и неторопливо.
В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублёвок.
А сторублёвки…
«Сто штук по сто, — соображаю я, — это десять тысяч рублей».
Сейчас это много.
Я отмечаю это и иду дальше. Всё дело в том, что нет ничего более временного, чем сумма денег. Не деньги вообще (которые вечны), а именно суммы. Три рубля, за которые когда-то можно было купить корову, три-шестьдесят-две — персонаж бесчисленных анекдотов, трёшка до получки. Эти денежные суммы остались в разных текстах как японские персональные печати хэнко.
Деньги счётны, и нет больше такой детали, что так жёстко привязывала бы числа к календарю.