Выбрать главу

В ее последних записях — более года тому назад, если верить датам, — Птица по-прежнему центральная фигура, но что-то в акцентах сместилось. Она много пишет о том, что он «улетает», болеет. В одной записи я читаю: «Когда на днях я попыталась подойти к нему поближе, он зарычал на меня, как злая собака. Может, просто от голода. Я не знаю, ел ли он что-нибудь в последнюю неделю. Мне недостает наших поздних походов в «Гигантский орел», наших пикников на крышах домов других людей…»

Я задаюсь вопросом: рычание — самое худшее, что он сделал, или случалось кое-что и похуже, о чем она не стала писать? Или не смогла написать? Может, он нашел одну из ее тетрадей-дневников и прочитал, а потом рассердился и побил… Возможна ли какая-то связь Птицы с охранником?

Еще в одной записи я читаю о ее матери: «Прошло 437 дней с моего приезда в Кливленд. Я веду счет в маленькой записной книжке. Каждый день я зачеркиваю старое число и пишу новое. Сегодня 437-й день. И теперь я точно знаю: моя мать умерла на 437-й день после моего отъезда из Дейтона[138], и прошло 437 дней с нашего последнего разговора. А теперь потекут только дни, но нового разговора уже не будет. Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась. Она и бровью не повела. Даже не попыталась меня искать. И теперь нам друг друга уже и не найти. Наверное, надо начинать новый список дней. Сегодня первый день, только после смерти моей матери. Завтра пойдет второй день».

Я задаюсь вопросом, каким числом она бы отметила сегодняшний день, если б жила. Глядя на исписанную страницу, на цифры и буквы, вдруг понимаю, какой она была молодой. Ее убили в девятнадцать лет. То есть записи эти семнадцатилетней — мой возраст, — а из дома она убежала в пятнадцать лет. В пятнадцать. Она не виделась и не разговаривала с матерью с пятнадцати лет.

Мне трудно представить ее такой молодой: на каждой фотографии или рисунке, которые я видела, она выглядит значительно старше. Все дело в косметике, разумеется. Но есть и что-то еще. Что-то в ее глазах.

Я засыпаю на боку, уткнувшись лицом в страницу, которую читала: что-то о Птице. Глаза слипаются, слипаются — и закрываются.

Из-под букв, цифр, незаконченных фраз на меня смотрят темные глаза Сапфир. Потом я проваливаюсь в темноту, что-то трещит, и я окружена толпой людей, лица которых содраны воронами, пикирующими с неба. Черные перышки парят в воздухе, как новогоднее конфетти.

Я поднимаю руки, чтобы защитить лицо, но рук у меня уже нет.

Я пытаюсь кричать, но мой рот — зияющая дыра среди костей, костей, костей.

Глава 14

Бипбипбипбипбип — мои глаза широко раскрываются, я таращусь на будильник. 7.15. Блин.

Блин блин блин блин. Я должна быть в школе через пятнадцать минут. БЛИН! Мои сны так оглушили меня, что я не слышала будильник, который, словно баньши[139], трезвонил последние полчаса.

Бюстье по-прежнему на мне, в некоторых местах неприятно вдавливается в кожу. Я надеваю первое, что попадает под руку — зеленую фланелевую рубашку, — втискиваюсь в мятые черные джинсы, которые валялись на полу, зашнуровываю кеды, засовываю одну дневниковую тетрадь в рюкзак, тук тук тук, ку-ку, выбегаю из дома и несусь к автобусной остановке. Автобус бы уже отъехал, когда я добралась бы туда, поэтому я перехватываю его за несколько кварталов, отчаянно замахав руками. Тяжело дыша, поднимаюсь в салон и сажусь у окна.

Наблюдая, как мое дыхание рисует на стекле туманные круги, не могу выгнать из головы одну фразу Сапфир: «Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась».

Я рисую рожицы на затуманенном окне: изогнутые рты, опущенные брови, торчащие волосы. Стираю и рисую вновь. Шесть кругов. Восемнадцать торчащих волос на круг. Моноброви. Три. Гигантский круг, охватывающий их все. Еще круг, охватывающий первый. И еще. Три гигантских круга, которые держат в себе все.

Я задаюсь вопросом, а думал ли Орен, что нам наплевать на его уход. Возможно, поэтому он и не вернулся, возможно, поэтому его начавшее разлагаться тело нашли в каком-то заброшенном доме. Он не думал, что мы начнем его искать. Он не думал, что мы не сомневались — каждый из нас, каждую секунду — в том, что он обязательно вернется. Ты отпускаешь на свободу те вещи, которые любишь, даже если нет у тебя такого желания, и они возвращаются к тебе. Это награда, это Универсальный круг, Закон. Мы исходили из того, что он вернется. Даже когда он уходил в себя и брошенный на него взгляд причинял такую же боль, как и на слепящее солнце, он все равно оставался нашим. Моим ярким, доставляющим боль братом.

Все это время он находился так близко, в каких-то двух милях, а мы сидели, ждали, тогда как он разваливался, распадался.

Мы думали, он вернется.

Возможно, так думала и мать Сапфир, потому и не искала ее. Может, то, что мы считаем правильным, в конце концов убивает нас, когда выясняется, что мы ошибались, во всем.

Я прохожу через вестибюль, и Уайр, кажется, смотрит прямо на меня, говоря нам всем строгим голосом: «Пожалуйста, детки, сделайте так, чтобы этот день не стал для вас слишком уж тоскливым». Уайр, я это знаю, думает, что я в депрессии, чудаковатая. Когда говорит, всегда смотрит на меня, словно его советы прежде всего адресованы мне.

Школьный день тащится.

Уже в первые минуты урока английской литературы, когда мисс Мэннинг гнусаво — последствие насморка — приводит примеры обреченной любви в различных шекспировских пьесах, я сую руку в рюкзак, достаю дневниковую тетрадь Сапфир, кладу на текст третьей сцены второго действия «Ромео и Джульетты» (старый трюк) и пролистываю к последней записи, которую прочитала вчера, уже слипающимися глазами.

«18 июля. Я ждала Птицу вечером, но он появился лишь четырьмя часами позже и заколотил в дверь с такой силой, будто за ним гнались. Я даже не собиралась пускать его в дом — так разозлилась. Он мог хотя бы позвонить. Но он не перестал бы стучать, пока я не открыла бы дверь. Поэтому я сдалась. Он посмотрел на меня этим взглядом. Я не могу его описать, но он пугает меня до смерти. Он не стал ничего говорить, когда я спросила, что не так, он вообще ничего не сказал. Но от этого никуда не деться. Полагаю, если кого-то любишь, ты принимаешь этого человека, какой он есть, даже если из-за него ты два месяца подряд чувствуешь себя полным говном. Ты даже вскроешь вену перочинным ножом, если ему потребуется твоя кровь… Не думаю, что я смогу перестать любить его. Иногда я ненавижу себя из-за этого».

Я перехожу к другой записи, более ранней:

«3 февраля. Я не знаю, как относиться к занятиям этим в душе, но Птица это любит… Марни согласна с тем, что это клево, но она постоянно читает «Любовь Сэвиджа»[140] и тоже считает, что женщина должна быть «хорошей, дающей и игривой». И теперь мне надо только понять, что не нравится ему, и все равно заставить его это сделать… но у меня не получается понять, что не…»

— Пенелопа, — голос прерывает рассуждения Сапфир. Голос мисс Мэннинг. Я поднимаю голову. — Да, я обращаюсь к вам, мисс Марин. — Я захлопываю книгу — вместе с тетрадью — и кладу на нее руки.

— Вот что меня интересует, мисс Марин, — гнусавит мисс Мэннинг. — Сможете вы рассказать нам, что только-только произошло в мире наших обреченных юных влюбленных?

Мой разум — чистый лист бумаги, и я, не думая, бормочу: «Он хочет принять с ней душ, а ей это не нравится».

Класс грохает. Мисс Мэннинг просто стоит, чуть наклонив голову и хмуря брови, словно не может поверить, что я такое сказала.

Ох. Блин.

— Я хотела сказать… он хочет… окатить ее… душем своей любви, но она не позволяет ему…

Класс смеется еще сильнее. Глаза мисс Мэннинг чуть не вываливаются из орбит. Я уже продумываю кратчайший путь к двери, чтобы выбежать из класса, но, оглядевшись, осознаю, что никто не смеется надо мной. Тони Мэттьюс потрясает в воздухе огромным кулаком и мотает головой, словно он на концерте хэви-метал. Бриджит Крэнк и Сидни Лори улыбаются мне так, что видны зубы. Бриджит вскидывает кулак с оттопыренным пальцем.