Сегодня я переставила только миниатюрные деревянные кресла-качалки, из юго-западного угла в северо-восточный: времени на это ушло немного. А потом, поскольку голодные боли в животе не отпускали, я осознала, что могу уже никогда не поесть, если обязательно не поем сегодня. Выбора у меня не было. Оставалось только одно: выйти из дома и купить продукты.
Возвращаясь домой, я заметила, что и на осинах, и на конских каштанах, и на катальпах пробиваются листочки. На тротуаре трещин заметно больше. Я должна соблюдать осторожность, когда смотрю на деревья: если пропущу хоть одну, мне придется вернуться к универсаму, и я уверена, что грохнусь в обморок, если не поем в самое ближайшее время.
Трещины в тротуаре: двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь. Я пинаю веточки, сбрасываю с тротуара, чтобы расчистить его и все видеть. Двадцать девять, тридцать, тридцать одна. Не могу ходить по веточкам. Веточки в моих ногах. Веточки в моих глазах. Веточки в моих волосах. Заполняют все пространство вселенной. Почему внезапно вокруг так много всего?
Вот почему выходить из дома — идея не из лучших. Человек может задохнуться.
Флинт лжец. Я это знала. Я это знала с самого начала, но отказывалась в это верить. Лжец лжец лжец. Не могу поверить, что я запала на него, и на его рисунки, и на дурацкую шапку с «медвежьими ушками», и на мальчишеские штучки-дрючки.
Я тук тук тук, ку-ку, пока запястья и язык не начинают болеть, но я уже подхожу к остановке автобуса номер 48 на Ютоу-стрит.
Появляется автобус, сверкает в солнечном свете. Тук тук тук, ку-ку, по каждому бедру. Женщина-водитель с отвращением смотрит на меня.
— Просто считаю мелочь, — объявляю я ей излишне громко. — Чтобы убедиться, что хватит на проезд.
Она ничего не отвечает, только закатывает глаза.
— Сядь, чтобы мы могли ехать дальше.
Народу в автобусе много. Мне приходится сесть рядом со старухой, от которой пахнет капустой. Она сдвигается на дюйм или два. «В школе занятий сегодня нет?» — спрашивает она, когда я сажусь. У нее складной зонтик с торчащей из сумки полированной деревянной ручкой. Она взяла его с собой, хотя небо синее-синее, без единого облачка. Ее руки лежат на коленях, словно шары теста для пиццы.
— Не знаю, — отвечаю я, глядя на ее пухлые морщинистые маленькие руки.
«Как я могла быть такой дурой?» Он даже не назвал мне своего настоящего имени. Я смотрю в окно мимо благоухающей капустой старушки, деревья бесконечной чередой сменяют друг друга. Представляю себе, как Орен, будто обезьяна, перепрыгивает с одного на другое.
Вспышка: мужской кулак в моем рту, мое горло обжимает его, старается вышибить криком в эту очень темную комнату; желание пульсирует во мне как огонь… как кислота.
Старуха двигается рядом со мной, на мгновение поворачивается ко мне. Она продолжает хмуриться, жалость лучится из ее глаз. Я резко отворачиваюсь.
Вспышка: теплая кожа Флинта, его пальцы, касающиеся моих ключиц, моих губ. Его губы. Тяжесть его тела. Наши переплетенные пальцы. Жар в животе. Наши переплетенные ноги на диване.
Я никогда ничего для него не значила. Никогда и ничего.
Вспышка: последний раз, когда я видела Орена. Такой худой — он стал таким худым. Глаза в лиловых кругах, трясущиеся руки. Он пытался спрятать их в карманах. «Застал тебя не в настроении, Лоуп». Последние его слова, которые я слышала. «Не в настроении». Он уже знал? Знал, что покидает меня навсегда?
Застал тебя не в настроении. Извините, но мы с плохой вестью.
Уф.
Я вновь чувствую, что меня трясет от желания: к складному зонтику с полированной ручкой. Она торчит из сумки старухи, призывно поблескивает: возьми меня, возьми. Старуха вновь смотрит в окно. Я протягиваю руку, касаясь гладкой, полированной ручки, она говорит мне: «Сейчас!» — и у меня нет выбора.
Я хватаю зонтик, засовываю под куртку. Голова старухи поворачивается, руки тут же прыгают к сумке.
— Что все это?.. — ее губы складываются в ошеломленное «О», когда она пытается говорить. — Это мой зонтик. Что ты такое?.. — Ее рука поднимается к груди, трепещет чуть выше сердца.
Я вскакиваю, сильно дергаю за шнур, за две остановки до той, где мне надо выходить — это плохо. Она тоже поднимается, протягивает руку, чтобы схватить меня, но она медлительная, у нее артрит. Стыд бьется у меня в груди, жаркий и ядовитый. Я добираюсь до передней части автобуса, когда он с шипением останавливается, а двери распахиваются.
Тук тук тук, ку-ку. И я уже на улице, а водитель закрывает двери. Лицо старухи прилипает к окну — огромное, увеличенное. Она качает головой. Губы — узкая полоска. Я прижимаю зонт к грудной клетке, наблюдаю, как под солнечными лучами блестят стекла автобуса, которые уезжает по Грэшем-стрит. Живот скручивает.
Дома я сую в рот кусок хлеба с арахисовым маслом, убираю в холодильник скоропортящиеся продукты, раскладываю по размеру и форме.
Как только поднимаюсь на чердак, осознаю, что не следовало мне уходить. Моя комната выглядит пришибленной, больной. Все антикварные настенные бронзовые часы надо перевесить. Далее: низкие проволочные деревья, которые сейчас стоят рядом с торшером у окна, надо поставить у ящика с наперстками, а сами наперстки разложить тремя рядами на столе перед сине-зеленой пишущей машинкой «Оливетти», но не слишком близко к тронутой ржавчиной темно-бордовой пишущей машинке «Смит Корона».
Я ставлю первый наперсток перед «Оливетти», когда раздается дверной звонок. Я роняю наперсток, он укатывается под мой письменный стол, между пачками газет.
Это старуха — она выследила меня. Ди-и-и-и-инь — до-о-о-о-онг.
Я слышу мамин голос, она кричит из своей комнаты: «Ло-о-о-о!»
Спустившись вниз, я вижу: не старуха. Это Джереми. Он машет мне из-за стеклянной панели входной двери. В другой руке — обе в перчатках — держит папку. Я открываю дверь, тук тук тук, ку-ку, быстро, очень спокойно, выхожу на крыльцо.
— Я принес тебе домашнее задание, — говорит он. Протягивает мне папку. Его нос и щеки красные, почти такие же, как волосы. Папка повисает между нами. Сейчас я не хочу думать о школе. Через несколько секунд его рука с папкой опускается. — Так что происходит? Ты умираешь от гриппа? — Он склоняет голову набок и пожимает плечами. — Больной ты не выглядишь.
Я протягиваю руку и выхватываю у него папку.
— Спасибо, — бормочу и начинаю поворачиваться, чтобы вернуться в дом, но он продолжает говорить:
— По литературе жутко сложная тема, возможно, мне лучше объяснить тебе, что к чему. — Он следом за мной одной ногой переступает порог. — Я восемь раз переспрашивал Мэннинг.
Восемь. Меня корежит. Я стучу по каждому бедру шесть раз, чтобы нейтрализовать это число, уши горят, я на него не смотрю, хочу, чтобы он ушел.
— Опять же, — он все говорит и говорит, — я хотел зайти и убедиться, что с тобой все в порядке, раз уж ты всю неделю не приходила на наши совместные занятия. Я волновался, вот и зашел. — Я уже открываю рот, но он не дает мне вставить и слова. — Я так рад, что ты жива и здорова, потому что вся еда, которую мы съели бы за занятиями, у меня в целости и сохранности. Поэтому, как только тебе станет лучше… — Короткая пауза. — Я думаю, мы назначим новую дату. — Он улыбается. В его синих глазах прибавляется синевы. — Ты понимаешь, чтобы еда не испортилась и все…
— Ло, — голос матери прерывает его, доносится с верхней лестничной площадки. Я поворачиваюсь. Она стоит там, смотрит на нас, уперев руки в уже несуществующие бедра. — Что у вас там внизу? Кто это? — Она кашляет, все ее тело сотрясается.
— Это из школы, мама, — отвечаю я. — Не волнуйся.
Она спускается на пару ступенек, щурит затуманенные глаза, пытаясь получше разглядеть Джереми, который по-прежнему только одной ногой в доме, дрожит от холода в дверном проеме.
— Пенелопа, — она резко втягивает воздух. — Нехорошо держать твоего друга на пороге. Сегодня холодно.
Я отворачиваюсь от нее, смотрю на Джереми, в груди закипает злость. Я тук тук тук, ку-ку, бормочу под нос, маскирую ку-ку кашлем, а уж потом приглашаю Джереми в дом, закрываю за ним дверь, постукиваю зубами — девять, девять, шесть, — пока не начинаю чувствовать тупую боль в деснах. Мама все стоит на лестнице, разглядывает нас.