Выбрать главу

— Мистер Марин, — она протягивает ему руку, пожимает его, — я надеюсь, вы знаете, какая удивительная молодая женщина ваша дочь?

Мой отец смотрит на меня не мигая.

— Да. Знаю. Спасибо вам. За все, патрульная.

— Должна сказать, — продолжает патрульная Гарднер, — что именно Пенелопа заставила меня заняться этим делом. И, поверьте мне, хватало людей, которые изо всех сил пытались помешать ей в поисках истины. Большинство бы в такой ситуации дало задний ход. Я уверена, Ло теперь все об этом знает. — Она переводит взгляд в пол, глубоко вдыхает, вновь смотрит на нас. — У меня дочь такого же возраста, что и Сапфир. У нее тоже были проблемы с наркотиками… теперь она, слава богу, выкарабкалась. Услышав об этом деле, я задалась вопросом: а если бы такое случилось с моим ребенком? Стала бы я копать глубже? Приложила бы больше сил к расследованию? — Патрульная Гарднер улыбается мне. — Я думаю, встреча с Пенелопой заставила меня сделать для Сапфир все, что в моих силах. — Она сжимает мне плечо, два раза. Я сжимаю еще один, когда ее рука опускается. Потом другое плечо, трижды.

— Извините. — Я чувствую себя дурой, зная, что они все видели, зная, что я должна что-то сказать.

— Королева Пи, — говорит Флинт, широко раскрытые глаза сияют, он тыкается «медвежьими ушками» в мое плечо, — теперь тебе волноваться не о чем.

Мой живот наполняется теплом. Папа смотрит. Патрульная Гарднер смотрит. А мне все равно. Мы стоим вчетвером, неровным кружком, на пыльном полу. Флинт в высоких коричневых ботинках с торчащими языками, папа в кожаных мокасинах, Люси в грязных кроссовках «рибок», я в потрепанных кедах.

— Нам пора домой, Ло, — наконец говорит папа, в голосе слышна хрипотца. — Мама волнуется.

Я киваю, внезапно чувствую себя усталой, очень усталой, слишком усталой, чтобы смущаться, или бояться, или нервничать: количество адреналина в крови заметно уменьшилось, наваливается сонливость, я поворачиваюсь к Флинту:

— А куда пойдешь ты? Обратно в парикмахерскую?

Патрульная Гарднер мягко прикасается к руке моего отца, как бы невзначай отводит в сторону. Они начинают свой разговор, слишком формальный.

— Думаю, в Малатесту, — отвечает Флинт. — Если они меня пустят, если еще не обменяли все мои вещи на несколько тюбиков ультрамариновой краски. — Он вновь обнимает меня, вжимает в себя. — Слушай, я ведь смогу скоро увидеть тебя, так?

Я смотрю на дыру его рубашки на плече, придвигаюсь поближе, чтобы увидеть кожу. «Да, — отвечаю я его сосновым иголкам, и его клеверу, и его траве, и его снегу, его щетинистому лицу. — Да. — И еще раз: — Да».

Он кладет подбородок на мою макушку. Я чувствую, как он двигается. Когда Флинт говорит, чувствую, как его маленькие волосики трутся о мои волосы, но не отдергиваю голову.

— Хорошо. Потому что я думаю, ты должна мне как минимум свидание. Знаешь, за спасение твоей жизни и все такое.

* * *

По пути домой папа по большей части молчит, разве что спрашивает несколько раз: «Ты уверена, что тебе не надо заехать в больницу?» На что я отвечаю: «Не надо. Уверена». Я тоже ничего не говорю, но молчание наше мирное. Наверное, мы думаем об одном и том же, пока дорога расстилается перед нами длинным черным языком: если бы они приехали минутой позже, мы бы сейчас не сидели в этом автомобиле.

Папа включает радио. Я наблюдаю, как он ведет машину, выискиваю мои черты в его лице, те, которые перешли ко мне по наследству: черные волосы (они уже тронуты сединой, как и у мамы), высокий лоб (раньше он говорил, что нам нужно дополнительное место, чтобы разместить наши очень большие мозги), светлая кожа, раскрасневшаяся от холода.

И внезапно все мое тело жаждет повернуть вспять все эти ужасные события: уход Орена, его смерть… не ради меня, ради папы. Чтобы он вновь стал счастливым. Чтобы он перестал работать по шестнадцать часов в сутки, возвращая к жизни мертвый город, возвращая то, что ушло, бесповоротно и навсегда. И мама тогда оживет, и таблетки исчезнут из ящика ее прикроватного столика, и она будет красить пасхальные яйца и разжигать костер на Рождество.

Но я знаю, это будет нелегко. Все будет нелегко.

Мы сворачиваем на нашу подъездную дорожку, потом вместе входим в дом, и в доме теплее, чем обычно, и как-то светлее, яснее, реальнее. Я тут же осознаю, что вошла без тук тук тук, ку-ку, и это не имело значения. Я не впала в истерику. Я не впала в истерику.

— Я хочу приготовить чай, Ло, — говорит папа. — Ты будешь?

— Да, пожалуйста, — отвечаю я, один раз. — Я сейчас вернусь. — Тихонько поднимаюсь на второй этаж, прижимаюсь ухом к маминой двери. За ней тишина: ни звуков работающего телевизора, ни рыданий. Я иду дальше, к себе на чердак, к маленькому окну-амбразуре, и к кровати с четырьмя стойками, и вещи, которые я спасала, больше не валяются на полу. Все сломанное выброшено, все целое сдвинуто к стенам, собрано в аккуратные кучки. Папа, видать, приходил сюда в мое отсутствие, пытался разложить, разделить, навести порядок. У меня перехватывает дыхание.

Я опускаюсь на колени рядом с кроватью, достаю старую прямоугольную коробку из-под сигар, вынимаю из нее два письма. Они от Орена. Письма, которые я прятала, хранила в секрете. Короткие и исключительно по делу, говорят они одно и то же:

Дорогая маленькая сестричка!

Я хочу сказать тебе, что мне тебя недостает. Я знал тебя со дня твоего рождения, и это странное ощущение, когда тебя нет рядом. Я не знаю, как долго меня не будет, но я не мог не уйти. Я гублю жизни всех и ненавижу себя за это. Я этого не хочу. Проследи, чтобы никто не копался в моих вещах, хорошо? Я тебя люблю, Ло.

Твой большой брат, Орен.

И заканчивались письма одинаково: «P.S. Обними за меня маму и папу».

Когда я возвращаюсь на кухню, папа наливает кипяток в две кружки, ставит их на кухонный стол, обхватывает ладонями большую, с цветами, кружку, из которой обычно пила чай мама.

— Ничего, что ромашковый, Ло? — спрашивает он. — Это все, что у нас есть. Моя вина, я знаю… я… не проследил, все время думал о другом, вот мы и остались без чая. — Он смеется, грустно.

Я протягиваю ему письма, зажатые в руке.

— Ромашковый — это хорошо.

— Чьи это письма? — спрашивает он. Голос спокойный, но на грани страха.

— Просто прочитай, — отвечаю я.

Я сажусь за стол и держу кружку в руках, смотрю на нее, пока он читает, а когда вновь поднимаю голову, он улыбается, хотя по щекам текут крупные слезы. А потом, не думая об этом, повинуясь инстинкту, такому же могучему, как рождение, как смерть, мы одновременно встаем и обнимаем друг друга, и я дышу его отцовским запахом. Много времени прошло с тех пор, как я оказывалась так близко от него, что могла уловить его запах: кожи, и мяты, и сосновой смолы, и тепла. Это самый безопасный запах во всем мире. С этим запахом тебя несут в твою комнату и поют колыбельную перед тем, как ты засыпаешь в большой, теплой постели.

И дом, кажется, светится вокруг нас, так ярко он не светился уже давно, и наши усталые, но не лишившиеся надежды сердца гулко бьются в груди, и я знаю, что все переменится. Еще крепче обнимаю папу.

Все уже меняется.

Глава 33

От возвращения в школу после того, как побываешь на грани смерти, ощущения невероятно странные. Но странные по-другому, не такие, как при возвращении после смерти Орена, когда все казалось покрытым слоем пепла, печальным и темным. Теперь же все сверкающее, контрастное. И звуки более громкие, более отчетливые.

По слухам, на прошлой неделе Джереми Теру наконец-то пригласил Кери Рэм на выпускной бал.

Я встречаю Кери после четвертого урока. Они с Джереми стоят вместе. Она приваливается к своему шкафчику, но выпрямляется, как только замечает меня.

— Привет, Ло! — кричит она. Слова летят ко мне теплым лучом. Ее глаза сверкают. Щечки розовые.

Джереми тоже поворачивается. Краснеет, приветствует меня коротким кивком головы и улыбкой, его рука сильнее сжимает руку Кери.

Я улыбаюсь им обоим. Они смотрятся хорошо, подходят друг другу. Я знала, что подойдут, так же, как точно знаю, что мои оставшиеся каменные волки и каменные медведи должны стоять рядом в моей комнате, а китайский коврик с золотым петушком выглядит лучше всего, если его отделяют от комода ровно три дюйма. Тут Кери улыбается еще шире, и поворачивается к Джереми, и берет его под руку, и они уходят, двое рыжеволосых, на пятый урок.