— Я собираюсь на выпускной бал, — говорю я ей, и мне очень хочется, чтобы ее глаза внезапно прояснились, чтобы она улыбнулась, широко-широко, засуетилась, подбежала к шкатулке с драгоценностями, нашла для меня наиболее подходящее ожерелье, прижала меня к себе, крепко обняла, сказала, что гордится мною за попытку начать снова жить.
Но глаза остаются затуманенными. Ее качает, однако она удерживается на ногах, поднимает руку к моему лицу и говорит с подобием улыбки: «Ладно. Хорошо». Затем медленно возвращается к кровати, включает звук телика, выключает лампу и залезает под одеяло.
* * *
Мой зад мерзнет, отделенный от ступеньки только материалом юбки. Я сижу на крыльце, дожидаясь Флинта. Он может появиться в любую минуту. Восемь часов. Я даже не подумала, когда назначала время: самое ненавистное число, хуже не придумать. Разумеется, разумеется, все пойдет не так: он не придет. Я буду одна стоять на выпускном балу, в этом ретро-наряде, который мне, конечно, с самого начала не следовало надевать. Может, он приедет на мусоровозе, чтобы на ходу забросать меня тухлыми яйцами.
Восемь — я сама навлекла это на себя.
Но тут я вижу его, огибающего угол моего квартала в зелено-мятном фраке. Я замечаю заплаты на дырявых локтях и коленях, когда он подходит ближе, широкий полосатый черно-белый пояс, высокие коричневые ботинки с торчащими языками, шапка с «медвежьими ушками», ярко-красное перо за левым ухом. Я разглаживаю юбку, сжимаю губы, шепчу его имя, тихо, три раза: «Флинт, Флинт, Флинт».
Три раза ради невероятного шанса, ради шанса все изменить, сделать как надо. Потом я тихонько постукиваю по трем холодным деревянным ступеням моего крыльца: девять, девять, шесть. Ку-ку, ку-ку, ку-ку, заканчивая (какое счастье) как раз к его приходу.
Он кланяется мне до земли. Я встаю, делаю реверанс, длинные черные волосы падают по обе стороны лица.
— Ло… — Он прикусывает губу, когда распрямляется, пристально смотрит на меня, как в тот раз, когда рисовал мой портрет, словно я — нечто такое, чего он никогда не видел раньше, солнце, заглянувшее в самую темную из пещер, озеро в пустыне… — какая ты красивая.
Лунный свет пробивается сквозь кроны деревьев, его глаза сверкают сотней разных оттенков, когда он протягивает мне руку, которую ранее прятал за спиной, а в ней букет искусственных, сделанных вручную цветов: кусочки металла, и материи, и бумаги, и листочки, соединенные вместе проволочками и нитками.
— Я принес его тебе, — он продолжает, улыбаясь. — Счастливого выпускного бала! Так там говорят, правильно?
— Правильно, и бал этот обычно проводится накануне ужасных, разрушающих нервную систему каникул, — быстро отвечаю я, чувствуя, как слова пузырятся во рту, прежде чем слететь с губ. — И тебе счастливого выпускного бала. Они… — Я яростно краснею. — Удивительные.
Быстро поворачиваюсь к дому, в удивлении вижу лицо отца за окном гостиной, наблюдающего за нами. Он улыбается, потом нерешительно машет мне рукой, вскидывает кулак с оттопыренным кверху пальцем. Я машу в ответ. Улыбаюсь в ответ.
А потом Флинт берет меня под руку своей зелено-мятной рукой, я осторожно засовываю букетик в сумочку, и мы начинаем путешествие в великую неизвестность. На выпускной бал девятиклассников старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера.
— У тебя еще один момент а-ля Нил Амстронг, — подзуживаю я Флинта, когда мы идем по ровным, свободным от крыс улицам пригорода, где в окнах каменных домов нет ни одного выбитого стекла, на лужайках и вдоль бетонных дорожек через каждые десять футов горят фонари. — Добраться до Лейквуда. Это подальше луны будет…
— Да, все равно что добраться до Плутона, королева Пи, который, как ты, конечно, слышала, даже не планета.
— Значит, ты хочешь сказать, что Лейквуда в действительности не существует?
— Да. Именно это я и говорю, — говорит Флинт, сжимая мою безбукетную руку. — Поэтому, если ты готова разделить свою школу на подразделы звериного царства или, скажем так, ограничиться приматами, кто будет королем обезьян и почему?
Я смеюсь.
— Что ж, если основываться только на волосатости…
— Да, — прерывает меня Флинт, — ты можешь отталкиваться именно от этого.
— Что ж, хорошо, если основываться на волосатости, это будет Ганеш Лейбовиц. Я подслушала, как Кирби говорил, что однажды они занимались вместе в спортивном зале, и когда он разделся, все тело, каждый квадратный дюйм, покрывали волосы.
— Вау! Спортивный зал. Что происходит в спортивном зале? — задает Флинт риторический вопрос. — Я не помню. — Он срывает по листику с каждой из трех нисс[152], мимо которых мы проходим. Лишь квартал отделяет нас от школы, массивного, приземистого здания из красного кирпича посреди зеленых лужаек, с деревьями, высаженными вдоль пешеходной дорожки, ведущей к центральному входу, который мы уже видим. — Вам надо принимать душ после занятий? А если религиозные убеждения не позволяют принимать душ? А если ты не хочешь, чтобы другие ученики видели твое волосатое тело, потому что ты знаешь: обязательно подвернется случай, когда они ненавязчиво сравнят тебя с обезьяной?
— Нет, — заверяю я его, — принимать душ, если ты этого не хочешь, не обязательно.
— Уф, — выдыхает он, проводя рукой по дредам.
Мы уже на подъездной дорожке, которая уходит на заднюю лужайку, к входу в спортивный зал, сияющий белыми огнями. Рука Флинта пожимает мою — возможно, он нервничает не меньше моего, — когда мы идем по бетонной полосе.
Другие школьники проходят мимо нас, когда мы уже у ступенек, поднимающихся к дверям спортзала. Практически все девушки в длинных, усыпанных блестками платьях, с избытком туши на ресницах, зачесанными вверх волосами, сверкающими горным хрусталем, с маленькими букетиками, в приподнимающих и увеличивающих грудь бюстгальтерах. Все юноши в одинаковых пингвиньих черных фраках, в черных кожаных туфлях, волосы стоят от геля, одеколона вылито от души. Все очень зажаты, некоторые уже пьяные, другие даже на подходе к двери поправляют макияж, молодые люди неуклюже поддерживают под руку приглашенных ими дам.
Происходящее напоминает мне «Десятый номер» — запахи и шоу, обещание секса, повисшее в воздухе, — и я не могу сдержать смех.
Камилла Аллен перехватывает мой взгляд и замирает на пороге, откидывая прямые волосы за плечо. Поправляет жемчужное ожерелье. Наклоняется к Карли и Тейлор, шепчет нарочито громко: «Похоже, некоторые сучки не понимают намека и приходят туда, где им не место».
Карли и Тейлор смеются, сжимая одинаковые розовые сумочки ухоженными руками с одинаковым французским маникюром[153]. Камилла продолжает: «Просто деваться от них некуда».
«Отвали, сука». Слова, написанные на моей фотографии из школьного ежегодника. На дверце моего шкафчика. Я ахаю, понимаю: она хотела, чтобы я держалась подальше от Кери, от Джереми, от хрупкого баланса популярности в школьном мире. Может, она думала, что оказывает Кери услугу.
И когда она отворачивается, чтобы переступить порог, все еще ухмыляясь, я подаю голос:
— Эй, Камилла.
Она поворачивается ко мне, рука на бедре.
— Что?
— Ты права, — говорю я, чувствуя, как перехватывает горло потребность произнести эти два слова еще раз, и еще. — Ты права. Ты права, — я выдерживаю паузу, сжимаю кулаки, моргаю шесть раз. — Мне не следовало приходить, потому что некоторым сучкам действительно не хочется появляться там, где находятся такие, как ты. — Вокруг звенит насмешливый смех. Я успеваю заметить перемену в лице Камиллы, прежде чем она вновь отворачивается от меня: ноздри раздуваются, блескучие губы — узкая жесткая полоса. Она и ее свита входят в сверкающее великолепие Мира выпускного бала.
Мысль об этом — моей однокласснице, угрожающей мне, приложившей столько усилий, чтобы запугать меня, — возвращает потребность, необходимость тук тук тук, ку-ку. Люди смотрят, наблюдают, но я не могу это контролировать, ничего не могу с собой поделать. Они все узнают, какая я. Они всегда знали: Пенелопа Марин, постукивающая по бедрам, повторяющая слова, больная на всю головку.