Выбрать главу

Если бы там был Симоне, он давно бы уже услышал ее и отозвался. Если бы там была мама Симоне, она отозвалась бы тоже. Эта тень — не мама Симоне. Эта тень — не Симоне.

Это Игуана.

Кастаньоли улыбается, я чувствую, как раздвигаются над зубами его влажные губы.

— Конечно, мы можем выйти на частоту, которую использует полиция. Только вы никому не говорите… иначе у меня будут неприятности.

Я улыбаюсь тоже, облизываю губы. От мысли, что кто угодно может услышать меня, перехватывает дыхание, пробирает дрожь. Я знаю, что не должен этого делать, что суперинтендант разозлится, но не могу устоять. И нажимаю на кнопку микрофона с такой силой, что она скрипит.

— Грация? — зову я. — Грация, это ты?

— Да! — крикнула Грация, — да, это я!

Услышав из мансарды голос Симоне, едва заглушённый шелестом, она чуть не заорала от облегчения. Она судорожно вздохнула, выпустив воздух, который комом застрял в горле, опустила руки с пистолетом и распахнула дверь.

— Черт, Симо! Как ты меня напугал!

И сразу, на пороге, она обо что-то споткнулась и повалилась вперед, не успев ухватиться за дверную ручку, а голос Кастаньоли, сурово выговаривающий: «Нет, нет, синьор Мартини, так нельзя! Дайте сюда микрофон!» — звучал из сканера и вскоре сменился сплошным жужжанием. Грация рухнула на пол с такой силой, что у нее вырвался стон. Пистолет выпал из рук, медленно заскользил по липкому полу мансарды, к забрызганной стене, к испещренным красными пятнами занавескам, которые неистово метались в открытых окнах; к голой ступне Игуаны, который наступил на пистолет, прижимая его к полу скрюченными пальцами. Грация подняла голову, но в этот самый момент образовавшийся из-за распахнутой двери сквозняк раздул занавеску, и та окутала Игуану саваном из красноватой кисеи. Грация едва не закричала при виде этого окровавленного кокона без лица, с телом, покрытым плотно прилегающей пленкой, которая обрисовывала впадины и выпуклости, задиралась на торчащих колечках, втягивалась в дыры глаз и ноздрей, забиралась, красная, в глубины разинутого рта. Парализованная страхом, который приковал ее к полу, Грация смотрела, как он подбирает пистолет, еще тесней прижимаясь лицом к занавеске, являя его, это лицо, через прозрачную ткань; не лицо — глиняную маску, покрытую миллиардами тончайших трещин; безволосую, голую маску, блестящую от краски и сгустков крови. То есть ей показалось, что он нагибается, чтобы подобрать пистолет, но, не закончив движения, Игуана вдруг застыл, коснулся языком занавески и уставился на лежащую девушку, издавая звук, который среди нестройного гудения сканеров больше всего походил на шипение.

Вдруг со двора, наполняя гулом лестничный пролет, раздалась сирена полицейской машины, на которой приехал Матера. Игуана зашевелился за своей занавеской. Он схватился за оконную раму, встал коленями на подоконник и выпрыгнул наружу. Грация, может быть, погналась бы за ним по крыше или, может быть, выстрелила бы из окна, но, оглядываясь вокруг, чтобы подняться с пола, она увидела, обо что споткнулась в самом начале, и замолотила ногами вслепую, больше не контролируя себя, а по спине, до самых корней взмокших от пота волос, бежали мурашки.

— Мама? — позвал Симоне с лестницы. — Мама?

Чувствую, как Одышливый обгоняет меня, даже отталкивает локтем. Хватаюсь за поручень, чтобы не упасть, и зову Грацию, потому что мне страшно.

Деревянные ступени скрипят под ногами Одышливого, звуки отражаются от стен, потом раздается его крик:

— Господи Всемогущий!

И я начинаю торопливо подниматься. Но, подойдя к двери, чувствую руки Грации, которые останавливают меня, держат, выталкивают обратно, и она твердит:

— Не входи! Не входи!

Потом я чувствую едкий запах лака для волос, который употребляет моя мать, чувствую запах крови, потоков крови, и тоже начинаю кричать.

— Как он?

— Не знаю. Он молчит, ни с кем не заговаривает, отвечает односложно, да и то не всегда. Плачет. Ничего не ест. Чего ты ждешь от человека, у которого убили мать и который должен скрываться, жить под защитой полиции?

— Девочка моя, не надо так. В том нет нашей вины… что случилось, то случилось, ничего не поделаешь.

Есть в Болонье улицы, которые выходят на виа Индипенденца, где школьники оставляют свои мопеды перед «Макдоналдсами», и велосипедисты заезжают на тротуар, чтобы взглянуть на витрины в галереях, и автобусы сигналят, пролагая себе дорогу. Но если пойти по ним в другую сторону, эти улицы ведут в никуда, в закоулки, один глуше другого, которые сворачивают за угол и пропадают.

Витторио поднес руку к лицу, нервным, судорожным движением поправил прядку, упавшую на лоб, одновременно дергая подбородком. Глаза его были окружены сеточкой мелких морщинок, и, несмотря на загар, весь он казался бледным, почти серым, будто давно не спал. Грация подумала, что никогда не видела его таким; с тех самых пор, как они познакомились, Витторио всегда выглядел так, будто только что вернулся из отпуска, свежий, сияющий. Безупречный. Прежде всего — непогрешимый.

Но сейчас он казался совсем другим человеком. Не тем, который заставил ее задыхаться от смущения, когда в первый раз пожал ей руку и сказал: «Добро пожаловать в АОНП, инспектор Негро»; она тогда почувствовала себя героиней Джоди Фостер в «Молчании ягнят». Не тем, который вогнал ее в краску, когда впервые упомянул о ней на общем собрании отдела. Куда девалась та внутренняя дрожь, та сладостная щекотка, что появились с тех пор, как он начал называть ее «девочка моя». Однажды ей даже приснилось, как они занимаются любовью, и Витторио, конечно, заметил, что она покраснела, встретив его поутру. Но это случилось всего один раз, да и то во сне. Теперь все изменилось.

— Можно, я позвоню в пансион? Скажу Саррине, что скоро приду его сменить…

— Что с твоим сотовым?

— Забыла зарядить.

Витторио сунул руку в карман пальто, вынул сотовый и широким жестом протянул его Грации, приостанавливаясь у газетного киоска. Та набрала номер пансиончика в Сан-Ладзаро, где они прятали Симоне, и попросила соединить с нужной комнатой. Бросила коротко:

— Грация. Уже еду.

Потом прекратила связь и ждала, пока Витторио спрашивал дорогу у продавца газет.

Есть в центре Болоньи улицы, чья душа скрыта от посторонних глаз, и ты не сможешь увидеть ее, пока кто-нибудь не покажет. Есть одна улица в центре Болоньи, и на ней, под портиком заброшенного дома, — отверстие, квадратное окошко, выдолбленное в стене, закрытое деревянным ставнем, окованным по краям железом. Это центр Болоньи, центр города, стоящего на суше, но если постучаться в деревянный ставень, тот распахнется и покажется река, ее струящиеся воды, и круто спускающиеся к берегу дома с отсыревшей штукатуркой, и лодки, привязанные к пирсу. Если отойти еще дальше, если завернуть за угол, можно почувствовать, как река дышит, как она ревет, проходя через шлюз, а сделаешь шаг назад, и опять слышно, только как мчатся машины по виа Индипенденца.

— Я не полицейский, — рассуждал Витторио. — Я психиатр. Я знаю, что серийные убийцы попадаются потому, что они прячут трупы под полом и разносится запах; потому, что какая-то жертва умудряется ускользнуть, или потому, что они совершают ошибку, измученные чувством вины. Но как их в точности ловят, я не знаю. Я столько сил приложил, чтобы мне доверили это расследование, а теперь, когда Алвау решился, даже не знаю, с чего начать. — Он улыбнулся, но улыбка получилась насмешливая, ехидная. — Знаешь, что я скажу тебе, девочка моя? Этот Игуана… мне интереснее не поймать его, а понять.

— Мне — нет. Я хочу его поймать. И пожалуйста, Витторио… перестань называть меня девочкой. Надоело.

Витторио похлопал себя по губам антенной сотового, сощурил глаза, глядя на солнце, заходящее за крыши. Он промолчал; Грация тоже молчала — мысли ее были далеко. Она думала о Симоне. О том, какое чувство испытала, прижавшись к нему в дверях мансарды. У нее тогда возникло желание прикрыть его полой куртки и держать там всегда, чтобы ни единая душа не смогла его обидеть. Этому нежному чувству, проникшему глубоко внутрь, она еще не дала имени, а может, и не собиралась давать — ведь ей было интереснее поймать, не понять. Она знала только, что ей грустно, когда грустно Симоне, и радостно, когда радостно ему. И когда его не было рядом, ее охватывало нетерпение.