Выбрать главу

Ей так хотелось чистоты, что она даже не стала вытираться. Собрала блестящие волосы в короткий, влажный хвост, закрутила кое-как на затылке, с наслаждением ощущая, как душистые капли шампуня и геля скользят по коже и быстро высыхают. Она вышла из ванной, как была, голая и босиком, и в гостиной, у лестницы, которая вела в спальню, обнаружила Симоне.

Стоя под душем, Грация не слышала, как он вернулся. Они жили вместе уже почти два года, и ей следовало знать, что в это время Симоне возвращается из института. Но Грация вздрогнула, приложив руку к груди, и судорожно, со всхлипом, вздохнула: совсем забыла, что живет не одна.

— Грация? — спросил Симоне, и Грация отозвалась:

— Да.

Вопрос совершенно излишний, заданный попросту из удивления. Симоне был слеп от рождения, но мог узнать Грацию где угодно, по многим приметам, никак не связанным со зрением. В самом деле, он даже не повернулся в ее сторону, только чуть склонил голову набок: глаза полузакрыты, веки чуть приподняты, одно выше другого, отчего лицо казалось асимметричным, почти перекошенным. Видеть Симоне не мог, но улавливал звуки. Вдыхал ее запах. Вслушивался в движения.

— Не слышу, как шуршит одежда, — сказал он. — Ты голая.

— Да.

— Ты только что приняла душ.

— Да.

— А почему ты не идешь ко мне?

«Не знаю», — хотела сказать Грация, но промолчала. Сдвинулась с места, подошла к Симоне, крепко обняла его. Прикосновение нагретой одежды к чистой, свежей коже вызвало ощущение, которое Грация никак не могла определить. Брезгливость, что ли, — но она убедила себя в том, что это не так. Симоне склонился к ней, стал тыкаться губами в шею, в плечо. Принюхался, глубоко вздохнул и сжал ее в объятиях, но тут Грация отстранила его, обняла за шею и поскорей прижалась губами к губам, так крепко, что зубы тоже соприкоснулись. Однако поцелуй получился короткий; сильный, но слишком короткий — не то чтобы притворный, нет, но недостаточно искренний.

Симоне высвободил голову из рук Грации и помчался к вешалке у стены так целенаправленно, будто ее видел. Притормозил как раз вовремя, чтобы не врезаться в стену, протянул руку, провел по деревянной планке, пока не нащупал оловянный крючок. Потом снял куртку и повесил ее обеими руками.

Грация смотрела на него, голая, свежая, пахнущая шампунем и гелем. Когда они познакомились в ходе расследования, в которое оказался замешан и Симоне, он был угрюмым, никому не доверяющим юношей и целыми днями сидел в своей мансарде, слушал пластинку Чета Бейкера и одновременно перехватывал с помощью сканера разговоры по сотовым телефонам и полицейским радиопередатчикам. Больше он ничем не занимался, ни с кем не виделся, не разговаривал — просто сидел один, взаперти, в своей мансарде. Потом произошли разные события, расследование завершилось, Грация поймала преступника, и Симоне изменился. Похорошел. Раньше он даже не причесывался, только отбрасывал волосы со лба и никогда не улыбался: на губах его так и застыла ироническая, вызывающая гримаса. Теперь он делал хорошую стрижку, при покупке одежды следовал советам, преподавал итальянский язык в школе для незрячих. Но его ранимость, его манера опускать голову, когда что-то его обижало; надувать губы, когда что-то причиняло боль; полная неспособность что-либо скрыть, даже когда он ничего не говорил, даже когда молчал, — все это оставалось. Поэтому, собственно, Грация и влюбилась в него, когда узнала поближе.

— Ты замерзла? — спросил Симоне, услышав, как Грация быстро-быстро растирает себе руки.

— Да, немного.

— Хочешь одеться?

— Нет.

Грация двинулась с места. Она подошла к Симоне и, по-прежнему скрестив на груди руки, приникла к нему, припала к его груди, толкнула легонько — тогда и он пошевелился, крепко обнял ее, а она, привстав на цыпочки, достала до его губ и поцеловала, на этот раз по-настоящему. Симоне задрожал. В такие моменты его всегда охватывала легкая дрожь, которая иногда заканчивалась спазмом. Это длилось недолго, но повторялось каждый раз с тех пор, как они впервые любили друг друга. Грация об этом вспомнила и улыбнулась, не прекращая поцелуя; потом своим языком нашла язык Симоне и, крепко обняв возлюбленного, упала на спинку дивана. Симоне последовал за ней, инстинктивно вытягивая руки, а Грация, обнимая его за шею, скользнула вниз, на подушки, помогая себе ногами. Симоне дрожал все сильней, возбужденный запахом Грации, жаром ее тела, от того, как ее язык шевелился у него во рту, а ноги задрались и охватили его бока. Потеряв равновесие, Симоне всей своей тяжестью рухнул сверху; руки его так и остались под спиною Грации, и та, задыхаясь, обняла его еще крепче, прижалась еще плотней; задрала голову, чтобы Симоне мог поцеловать ее в шею, но когда ему удалось высвободить руку и он просунул пальцы ей между ног, Грация ощутила боль, даже застонала, но тут же задышала тяжело и страстно, чтобы дать понять, что этот стон — стон наслаждения. Симоне, наверное, все понял, потому что попытался убрать руку, но Грация не позволила, наоборот, зажала ее бедрами, вспоминая о том, как этот юноша дотронулся до нее в первый раз, когда она села к нему на колени и направила его руки, руки слепого, к своему телу, под футболку, потому что этот юноша нравился ей. Он не мог ее видеть, но слышал ее и утверждал, будто у нее голубой голос и голубые волосы, ибо все красивое — голубого цвета. Когда Грация приближалась, Симоне напевал песенку из рекламы дезодоранта, который она использовала; это звукоряд, говорил он, звукоряд сна; не важно, что она уже давно не пользуется этим дезодорантом и даже не помнит, как он называется. Думая о слепом юноше, который дрожал в ее объятиях, Грация совсем разгорячилась, размякла, почувствовала, как увлажняется ее лоно, и поспешно расстегнула ремень на его брюках, стянула их резко, рывком, практически сорвала. Потом впустила его и стиснула зубы, потому что на какой-то миг, один-единственный, опять ощутила боль. Симоне перестал дрожать. Он приподнялся на локтях, хотел поцеловать ее, но Грация отвернулась, завладела его руками и положила их себе на грудь, крепко прижав. Ей опять стало больно, и она, не ослабляя объятий, приникла к Симоне вплотную, стиснула ногами его бедра, уткнулась лбом ему в плечо и выгнула спину, чтобы отвечать на толчки, которые следовали один за другим, все быстрее, все глубже, пока он не кончил.

Когда Симоне расслабился, обмяк в объятиях Грации, словно теряя сознание, она так и не выпустила его. Грация боялась заглянуть парню в лицо, увидеть его выражение: ведь она тоже не умела притворяться и боялась — вдруг Симоне заметит, что ей не понравилось, что она занималась любовью через силу; и, крепко вцепившись ему в волосы, прижимая его голову к своему плечу, она держала его, пока он сам не высвободился, не вывернулся из объятий. Встал, склонил голову к плечу и направился в ванную, не говоря ни слова, придерживая спустившиеся до колен штаны.

Грация закрыла глаза. Стиснула зубы и сглотнула, шмыгнув носом, очень тихо, чтобы Симоне не услышал. Одна-единственная слеза показалась в уголке глаза и скатилась, горячая, под подбородок. Но тут Симоне, уже в ванной, яростно выругался, и она мигом вскочила.

— Что такое? — спросила Грация, останавливаясь на пороге.

— Ты поставила шампунь не на место, — заявил Симоне.

Грация зашла в ванную, подобрала из-под раковины флакончик, из которого выливался шампунь, и завинтила крышку: резьба на флаконе была вся липкая.

— Когда ты ставишь шампунь не на место, я не могу его найти, — продолжал Симоне. — Или натыкаюсь на него, когда ищу мыло. Ты это знаешь, Грация, знаешь.

— Знаю, — подтвердила Грация, — извини. Я забыла.

— В последнее время ты очень многое забываешь.

— Все из-за работы, Симо. У нас опять новая заварушка.

Симоне вздохнул. Он стоял посреди ванной, перед раковиной; штаны, упавшие на пол, кренделем лежали вокруг щиколоток.

— Я не об этом. Я о том, что тебя не было две недели и ты успела все на свете забыть. О твоей работе мы уже говорили, правда? Я знаю, что тебя вечно нет дома, а ты знаешь, что я скучаю, когда тебя нет. Но с некоторых пор я скучаю, даже когда ты есть. Почему, Грация? А? Почему?