— Теперь моя очередь, — сказал он. — В Палермо и во Флоренции произошло два очень странных убийства. В Палермо в тысяча девятьсот восемьдесят первом году был убит мелкого калибра босс по имени Пеппино Канната. Пеппино был без ума от места, которое называют замок Эмира. Это — один из самых бедных кварталов Палермо, но он там родился и приходил туда при всяком удобном случае — скажем так, поразмышлять. Убить Пеппино было не просто, он всегда носил оружие и никому не доверял. Так вот, у дона Мазино с Пеппино оказались не сведены счеты, но в Палермо никто не хотел ему помогать, хотя Пеппе у всех сидел в печенках. Застать его врасплох и убить из «чистого» оружия невозможно, а развязывать войну никто не желал.
Ди Кара поднял палец, будто боясь, что внимание слушателей ослабеет, пока он переводит дыхание.
— И вот, — сказал он, — другое похожее убийство во Флоренции, в… — он поднял страницу за уголок, нашел на обратной стороне нужную дату, водя по строкам пальцем, — в тысяча девятьсот восемьдесят втором году.
Ливанец, связанный с секретными службами. Ливанец живет в отеле, окруженный телохранителями, к нему не подпускают никого, кто мог бы представлять угрозу. Можно было бы устранить его, бросив в окно гранату или прошив в холле автоматной очередью, но дело получило бы огласку, а этого никто не хотел. И Канната, и ливанец были убиты. Чистая работа, четыре выстрела в голову из пистолета калибра шесть тридцать пять; на месте преступления никого. Ну так вот, знаете, в чем штука? В обоих случаях неподалеку от места преступления был замечен ребенок.
У него больше не получалось спать на боку. Столько лет он спал в одной и той же позе, почти на животе, одна рука под подушкой, другая, согнутая, — сверху, а теперь больше не получается. Спина затекала, рука становилась ледяной, будто туда больше не поступала кровь, и он все время испытывал потребность ворочаться. Так и теперь он повернулся на спину, подложил руки под голову и уставился на крышу автофургона. Интересно, спросил он себя, каким образом происходит ассоциация идей. Только что он думал об отце, а на ум пришел дон Мазино.
Он видел мысленным взором отца в доме для престарелых, как он сидит в своем кресле цвета бумаги, в которую заворачивают сахар, и думал, что больше никогда его не навестит, и вдруг на месте отца появился дон Мазино, совсем другой, маленький и нервный, и комната совсем другая, да и делает дон Мазино совсем не то. Сначала отец, потом дон Мазино, прямо как во сне.
Он подумал: тот первый раз, когда мы встретились.
Это случилось через несколько дней после переезда в Будрио. Дон Мазино знал, что произошло, он всегда все обо всех знал. Вот этот человек, казавшийся мальчику глубоким старцем, — на самом деле ему, наверное, было чуть больше пятидесяти — стоит в дверях и говорит с отцом Витторио. Больше всего помнился свет, лившийся извне, но, может быть, это ложное, индуцированное воспоминание, кадр из какого-нибудь фильма. Ослепительно белый свет размывает очертания, длинные тени ложатся на пол в прихожей, и этот маленький старичок с крокодильчиком на желтой спортивной рубашке делает шаг вперед, входит в дом и улыбается ему. Ты, должно быть, Витторио. Наклоняется, чтобы пожать ему руку, заглядывает в глаза, смотрит пристально, будто что-то ищет, а когда улыбается, Витторио понимает, что этому человечку доподлинно известно: никаким несчастным случаем и не пахло.
На спине тоже было неудобно. Пальцы горели, придавленные затылком, снова хотелось повернуться. Он решил потерпеть, положил руки на живот, сцепив ладони, но знал, что долго так не пролежит. Где-то на стоянке взревел грузовик.
Нет, не этот образ: они двое стоят в дверях — связал отца с доном Мазино. Не из-за этой подробности он их помыслил вместе. Но даже если сосредоточиться, истинная причина не всплывет, во всяком случае сейчас. Отец исчез, остался тот, другой, старичок в желтой спортивной рубашке от Лакоста.
Он подумал: в деревне.
В деревне, наверное, дон Мазино одевался по-другому, но он мог видеть старика только так, в желтой спортивной рубашке, в этом тоже воспоминания походили на сны, такие же абсурдные и нереальные. Они со стариком прогуливались вдоль дамбы; Витторио нравилось в доне Мазино то, что говорил всегда один только он. Нет, не дон Мазино, мальчик никогда так его не называл. Он велел называть себя дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Пришлось несколько раз повторить про себя: «дядя Томмазо», шевеля языком, но не открывая рта. Как-то это не звучало, приходилось сосредоточиваться, поток воспоминаний прерывался, и Витторио махнул рукой. Дон Мазино. Дон Мазино говорил и говорил, никогда ни о чем не спрашивал, и Витторио это нравилось, потому что он мог молчать и слушать. Они шли вдоль полей, Витторио по окученным бороздам; проходили через виноградники, Витторио между круглых подпорок; доходили до моста через бурную реку, и дон Мазино все говорил, а он слушал, смотрел и слушал. Слов он не помнил, если бы ему пришлось воссоздать весь диалог, как в фильме, с репликами, с интонациями, ничего бы не получилось. Но он не забыл того, что говорил дон Мазино, это осталось внутри как ощущение, как мысль, которую нельзя увидеть и нельзя произнести. Дон Мазино говорил с Витторио о том, что он сделал в школе, о мальчике, которого он убил.
Он услышал какой-то шум под окошком. Какой-то голос прозвучал на ходу, ближе, чем другие, до сего момента составлявшие фон. Витторио приподнялся на локте, сунул руку под койку, взял «беретту» и прицелился в дверь автофургона. Большим пальцем взвел курок, вставил глушитель. Голос отдалился, стал смутным и безобидным, как все остальные голоса на этой парковке у автогриля, но Витторио продолжал держать пистолет. Хотел проверить, когда начнет дрожать рука.
Он подумал: рука.
Рука у него оказалась слишком маленькая для настоящего пистолета. Ему было всего десять с половиной лет, и ручка у него была детская, с короткими пальцами, прямой ладошкой, хрупким запястьем. Дон Мазино нашел специальное оружие — «маузер-бэби» калибра 6.35, с протезом на рукоятке, в который можно было просовывать руку, как в перчатку. Он помнил, как боль в запястье ослабевала с каждой тренировкой, как он гордился тем, что мог в конце расстрелять всю обойму, не опуская руки. На этом и основывался метод дона Мазино. Воспитывать волю. Получать удовольствие от хорошо сделанной работы. Уничтожать чувство вины. Все это он понял, когда стал уже взрослым. А тогда ему было немногим больше десяти лет.
Рука задрожала, почти незаметно: едва заколебался конец глушителя. Витторио согнул запястье, чуть повернул его влево, и дрожь унялась.
Он подумал: замок Эмира.
Это место так и стояло перед глазами, как в кино, голоса, и звуки, и движения, но также и смена кадров, и крупные планы, добавленные позже, вышедшие из воспоминаний. Замок Эмира, объяснял дон Мазино в самолете, вовсе никакой не замок. Он не хотел, чтобы Витторио думал о том, что должен сделать, как о детской сказочке. Это — работа, всего лишь работа, которую нужно сделать хорошо, все равно как если бы мама попросила убрать в комнате или помочь ей повесить простыни. Это не игра, это работа, которую нужно сделать, и сделать ее может только Витторио. Замок Эмира — старые арабские развалины, от которых остались одни стены. Над ними, вокруг них и внутри были самовольно воздвигнуты домишки из камня и цемента, крошечные наросты самых разнообразных форм, похожие на катышки мокрой земли, выпавшие из чьего-то кулака на выстроенный из песка замок. Там, на камне, сидел и курил Канната. Он подошел, держа одну руку в кармане курточки, а другой поправляя бретельку ранца со школьными тетрадками, остановился перед этим человеком и всадил ему в лицо четыре пули калибра 6.35. Потом убежал по улицам, которые заранее изучил, туда, где в машине ждал дон Мазино.
Больше не получалось держать верх глушителя вровень с ручкой двери. Витторио опустил курок и сунул пистолет под койку. Дурацкое упражнение: если трудно держать одной рукой, можно это делать обеими. Он повернулся на бок, спрятал ладони между бедер, как он это делал ребенком, когда наступала зима и становилось холодно или когда у него поднималась температура.