А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке — ни статуса, ни страховки, ни праздников…
3
Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.
Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.
Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.
Они — почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.
Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.
Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»
У Елены глаза — золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.
Он плывёт к солнцу.
Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.
Стихи живут в ней воздухом.
Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.
Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках — поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках — романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.
Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал — глаз остался цел, а Петрович не рассердился.
На лекции Анатолия Якобсона, на вечера поэзии и вечера-диспуты между литераторами в актовый зал сбегалась вся школа, разве что не на плечах друг у друга сидели…
В школе можно было быть самим собой. Хочешь, воспаряй до Олимпа и высказывайся до донышка, хочешь — из самых серьёзных вещей делай комедию, играй словами, смеши людей. Тебя не осудят, не обругают, примут таким, какой ты есть. Задача школы — вытащить на свет твою индивидуальность!
Самый главный период в жизни — Вторая школа, остров радости. И для Елены, и для него.
Годы пробуждения и жадного познания на уроках.
Годы бардовской песни.
В школе выступают Окуджава и Городницкий.
Поют в школе все, у кого есть слух и голос, и даже без слуха и голоса поют. Песни просквозили школу, звучат и в классах на переменах, и в подвале во время нелюбимых уроков, и в кабинете директора.
Все новые плёнки Высоцкого, Кима, Окуджавы, Галича — доставали. И он сочинял свои песни как сумасшедший. Ночь — песня.
Елена, друзья, небо и солнце, смысл бытия, добро и зло… — всё подпадало под рифмы и музыку.
Годы самиздата. В основном, Илька приносил в класс антисоветчину.
Я
Потом и я начал приносить. Запрещённая литература ходила по рукам. В старую отцовскую машинку «Ундервуд» я засовывал столько страниц, сколько она могла выдержать, и бил одним пальцем по клавишам. В основном перепечатывал статьи и стихи из «Континента», запрещённого в то время журнала, и то, что издавалось в «ИМКА-Пресс». Но чаще мы фотографировали тексты. Проявить плёнку и напечатать можно было у любого из нас дома. Так, постепенно, собрали всего Солженицына. Романы переплетали.
Ещё мы печатали и заучивали ходившие по рукам стихи Бродского, Мандельштама…
Был у меня знакомый, по кличке Китаец, доставал книги. Однажды попросил поехать с ним в Шереметьево, помочь привезти чемоданы и за это предложил четыре книги бесплатно. Я согласился.
Сижу в Шереметьеве, в дипломатическом зале, жду, когда мой Китаец появится, а ко мне подходит симпатичный дядька и спрашивает, нужны ли мне хорошие книжки и верю ли я в Бога. В тот день я помог Китайцу дотащить барахло и книги, и с ним всё закончилось. А с дядькой мы подружились. Оказалось, он католический священник. Я стал встречаться с ним, на такси возил его в Сергиев Посад в церковь Параскевы Пятницы. Он дал мне потрясающую вещь — проповеди митрополита Антония Блума. Андрей Блум был пострижен с именем Антоний в честь Антония Печерского — основателя Киево-Печерского монастыря. Та же «ИМКА-Пресс» издала. Стали мне от него звонить разные люди, говорили: «Надо прийти в Шереметьево, встретить такого-то». Одну, две, три книжки привозили мне. Сначала я перепечатывал то, что очень понравилось. Потом — то, что не понимал. Нужно же было научиться понимать! То, что мне не нравилось, не печатал.