Что же ты знал такое, старый Джессика, чего не знали многие, что хотел ты и сумел передать мне, молчаливый целитель, невинный убийца, толстый, одышливый, старый больной человек, подобный дракону?!.
Собака оплакивала умершего повелителя, лохматая преданная плакальщица, и захлебывающийся вой ее метался в сизых завесах туч, разбивался об угрюмо молчащие холмы, путался в ночной листве осиротевшего бука; выл, надрывался верный Чарма, забывая зализывать свежие раны – а над опрокинутым иссеченным телом сидел гибкий высокий юноша, неподвижный и ссутулившийся, и обнажены были правые руки Живущего в последний раз и Ушедшего в последний раз, бесстыдно обнажены, умер стыд, и видела луна одинаковые девять браслетов.
Долгую жизнь определила судьба старому Джессике; выбрала жизнь из сумки везения все положенные ему уходы – последний остался, и тот разыграли за него лесные братья в зеленых капюшонах, улыбчивые дикие дети, легко трясущие кости чужих игр. Кости…
Молчал знахарь. Топтали бездумно и беззлобно травы редчайшие – молчал, пальцы разбойные по ларям шарили – слова не проронил, и за бороду дергал смешного старика атаман Ангмар; предание гуляло о волосатых Ангмарах, людях с головами песьими, и зарычал низко квадратный волкодав, врага почуяв.
– Приколи собаку! – властно кинул оскалившийся Ангмар, и коренастый бородач умело ткнул подобравшегося Чарму зазубренным дротиком. Хаживал бородач на волков, на медведя с рогатиной хаживал, только тяжело вспоминать о победах охотничьих с глоткой вырванной, потому как незнаком был для хрипящего ловчего страшный бросок боевых берийских собак.
Сразу понял все Ангмар, ловко понял, славно понял – взвыл Чарма с лапой разрубленной, и братья лесные без главаря остались, нельзя в атаманах ходить с перебитой шеей, даром что холка твоя пошире бычьей…
Так и случилось дикое, и застал вернувшийся из деревни ученик – застал остывающее тело учителя, и изрезанного воющего Чарму, и лошадь дрожащую, в спешке забытую – трупы своих-то братья в лес уволокли, встанут ведь дружки назавтра, браслеты почесывая, как пить дать встанут, им еще жить да жить, кому по три, кому по пять раз, и кровавым спросом спросят с бросивших их – тяжело нести восемь трупов, дорого плачено за бешеного травника с выродком его натасканным, людоедом, но что поделать, раз так…
Лошадь от них осталась, добрая лошадка, смирная, и когда луна отразилась в карих конских глазах, встал юноша, и скупы были его движения, движения человека, выбравшего свою дорогу. Вспорол нож крутую шею животного, густая струя ударила в ведро, и замолчал принюхивающийся Чарма.
Юноша погладил пса; самые необходимые вещи сгрудились в изношенной котомке – и лопата выбросила первый пласт ночной светящейся земли.
Спустя два часа у последнего поворота дороги в Город сидел высокий гибкий мужчина, поглаживавший огромного скулящего пса. Раны были на руках его, кровавый след тянулся по щебенке дороги, и пустое ведро валялось в дальних кустах.
Мужчина и собака ждали рассвета. Они ждали вербовщиков.
II. СКОЛЬЗЯЩИЕ В СУМЕРКАХ
– …никак не менее двоих!
– Кого?
– Мужчин, разумеется. А то один перегревается…
Смеющиеся девицы табуном влетели в маленький, тускло освещенный зал, где и были придержаны Всеобщей Мамой, излучавшей голубой свет вынужденной старческой добродетели.
– Что ж вы, ножны мужские, делаете, – ласково закудахтала она, и играющий бичом раб за Маминой спиной на какой-то миг показался обаятельным и нестрашным. – Господа уж третью дюжину приканчивают, их достоинство полковым знаменем выпирает, а кротость да податливость шляется неведомо где, да еще, сдается мне, даром…
Что кроме этого сдавалось Всеобщей Маме, бывшей мечте нынешних трясущихся маразматиков – через талант ее маразматиков, и через него же трясущихся – неведомо осталось, утонув в изящном грохоте худых, полных и откровенно жирных ножек по испуганной лестнице заведения "На все четыре стороны", пользовавшегося в городе жаркой потной известностью.
– …И на стволе нашем, общем стволе, который превыше гордости и обид, новая взошла ветка, Серебряная Ветвь, и бокал за ее побеги уже жжет мне ладонь. Встань, Смертник Джи, нынешний Сотник Джи, и переживи всех нас, видящих тебя сегодня и пьющих честь твою!
Рослый сотник выбрался из-за неуклюжего стола и смущенно оглядел притихшее собрание.
– Спасибо, друзья! – пальцы вставшего сжались на пододвинутом бокале. – За тепло спасибо, за вечер сегодняшний, простите меня все, кого обидел чем, а в особенности, ты прости, сотник Муад, и ты, сотник Фаранг, за смерти ваши случайные, от руки неумелой, открывшие мне дорогу в компанию вашу, за которую положу я все жизни оставшиеся, ни одной не жалея и не уклоняясь от пути назначенного. Вашу славу пью!
Многоголосый рев покрыл его слова, еще больше усиливаясь от звонких приветствий впорхнувших девиц; и твердые мужские колени с удовольствием приняли на себя мягкий чирикающий груз.
– Рыбчик, – надрывалась голубоглазая Линга, наводившая на мысли о порочном незачатии, – рыбчик, ты сводишь меня на казнь?..
Обманчиво полный сотник Фаранг, евший на удивление мало и пивший на удивление много, буркнул что-то невнятное, поддающееся любому истолкованию, и позволил Линге запустить губы в его стакан в обмен на рыжеволосую лапищу, засунутую ей под юбку. Девушка была удовлетворена и продолжала попискивать на интересующую ее тему.
– Рыбчик, а какой сегодня день будет?
– Терция. Для старика все на этом и закончится, к труповозам пойдет, а маманька помоложе, ей завтра днем еще ступень причитается.
– А ты ей сам голову отрубишь, да?!
Фаранг сжал пальцы, и стакан в его руке разлетелся вдребезги, перепугав до смерти любопытную красотку.
– Дура, – констатировал сотник. – Ты что, варка накликать хочешь? Где ж ты видела, чтоб родню Не-Живущих казнили с пролитием крови? Очумели вы тут совсем, подстилки мясные… Ясно ж сказано: веревка, огонь, вода и промежуточные – кипяток, например… Сколько жизней осталось вражьей кровушке, столько и будет мучиться, до края. Голову рубить… Я что, палач? Хотя и им-то несладко доводится: одного и того же выродка казни по три дня – и никакого разнообразия душе. Вот накличешь варка, зараза, истинно говорю…
– А чего его накликивать? – обиделась мокрая Линга. – Дура сразу… Вон – приперся! – длинный, тощий, и рожа неприличная…
Хохот сотника едва не перекрыл шум заведения.
– Ой, не могу! – ржал Фаранг, краснея ушами и хлопая себя по мохнатым ляжкам. – Где ж вас Мама набирает?! Это ведь сотник Джи, новенький, мы его честь и пьем сегодня!.. Ну, Линга, потешила душу, лучше, чем в койке!
– А чего он такой длинный? И смурной, как зима, даром, что молоденький… неужто на сотню таких зеленых представляют?
– Молоденький… Его не на сотню, его на капрала представляли, так он сотников из комиссантов порубил. Сама знаешь, как оно на испытаниях: нож кандидату в руки, раздели – и тройку старших по званию на него, с боевым железом в пальцах. Они кандидата уложат быстренько, ну, а ежели он кого порежет – тому выговор, конечно, за несоблюдение уровня; а новенький, положенный начальством на красный песочек, наутро встанет жив-здоров, браслетик очередной потрет и идет с новым званием в подчинение к тому, кто последним его убивал. Ну и боится он теперь во всем мире одного начальника, в память Ухода своего.