Выбрать главу

Живые и мертвые идеи

После всех больших внешних перемен, великих строек и великих ломок приходили оскомина ко всему внешнему, стремление внутрь, в глубину. Это не только в наш век и в нашей стране; что-то подобное было уже в Древнем Китае, после создания империи Цинь и сооружения Великой стены. Сперва философская «школа закона», исходившая из прямой государственной пользы, была вытеснена конфуцианством, и провозглашен эдикт, по которому сын, донесший на отца, подлежал казни. Потом вспомнили мудрецов даосизма, учивших, что бездействие и доверие космическому ритму — лучшая государственная политика. Больше того, стали распространяться учения, презиравшие всякую пользу, и на этой волне укоренился буддизм, с его новым и странным для Китая идеалом внутренней духовной свободы. Все это заняло около тысячи лет — с III в. до Р.Х. по VI–VII вв. С VIII в. колесо стало вертеться в другую сторону (иногда это называют Восточным Возрождением)…

Подобные маятниковые движения проходят сквозь всю историю. Китайцы осознали это в терминах «инь» и «ян». Инь — женское, порождающее, ночное, текучее, смазывающее границы предметов и восстанавливающее целостность мира; ян — мужское, рожденное, дневное, твердое, разумно разграничивающее предметы…

В западной культуре таких категорий нет, и Габриэль Марсель воспользовался двумя вспомогательными глаголами — «иметь» и «быть». Можно найти некоторое соответствие между его метафизикой и учением инь-ян. «Иметь» рационально (можно сосчитать, сколько ты имеешь); «быть» иррационально, не делится на части, не поддается подсчету. «Иметь» тяготеет к мужскому поведению: мужчина обладает женщиной, женщина отдается. В термине «иметь» она теряет — и приобретает — новое бытие, становится матерью. Совпадения двух метафизик нет, но перекличка есть.

Книга «Иметь и быть», вышедшая около 70 лет назад, — одна из первых, в которых были осознаны конец Нового времени, кризис Запада (ведущей цивилизации Нового времени) и потребность восстановить целостность бытия, разрушенную чрезмерным упором на «иметь» (знания, вещи, власть)…

Примерно тогда же русские мыслители «серебряного века» заговорили о крушении идеала человекобога и возвращении к Богочеловеку. Человекобог гордая тварь, стремящаяся обладать всем миром. Богочеловек — это бытие любви. В таком противопоставлении «иметь» — чистое зло. Однако все обстоит не так просто.

Человек — и биологическое существо, вынужденное присваивать, есть и пить, и духовное существо, задыхающееся без прикосновения к вечности. Отдельные люди достигли полного преображения, но от народов этого ожидать нельзя. По отношению к ним китайцы мудрее нас. Они не думают, что ночь или день может длиться вечно. Человечество вечно колеблется между «иметь» и «быть», между вертикалью духовного взлета и горизонталью «мирского». И каждый принцип только на время достигает господства. Он воцаряется, чтобы поцарствовать — и потерять престол.

Мы живем на переломе двух эпох. Стремительно развивается мир «иметь» (ускорение, развитие, дифференциация); и нарастают трудности, вызванные дифференциацией, потребность остановиться, уйти в глубь себя, восстановить чувство целостности мира, чувство вечности. Эта тенденция связана с возрождением мифа (миф лучше схватывает целостность) и реставрацией религии. Остановить маятниковые движения невозможно, удерживать их бесполезно. Сколько бы ни строить плотин, вода будет течь вниз, а не вверх. Хрущев закрыл 10 000 церквей, но в это самое время государственные издательства одну за другой выпускали книги по иконописи, а религиозная музыка (которую Герцен считал устаревшей) снова стала любимым искусством. Я обратил на это внимание еще 20 лет назад в статье «По поводу диалога» (так, впрочем, и не напечатанной в нашей стране).

«Когда-нибудь историки советского общества отметят, что в тридцатые годы Бетховен привлекал гораздо больше симпатий, чем Бах, и что живопись Ренессанса казалась, бесспорно, интереснее средневековой. Это будет легко и просто объяснить. Но затем наступили перемены, которые объяснить значительно труднее. Популярность иконописи и церковной музыки быстро растет. Любая лекция по иконописи собирает толпы слушателей (в огромном большинстве атеистов). Любая книга по иконописи становится бестселлером и украшением книжного шкафа.

Вслед за Андреем Рублевым и Феофаном Греком выходят из забвения (или полузабвения) имена их вдохновителей — Сергия Радонежского, Григория Паламы. Читаешь про спор о природе света Фаворского с неожиданным интересом. Такие понятия, как „византийское православие“ и „мистицизм“, утрачивают простой (негативный) смысл, становятся чем-то сложным и противоречивым. Напрашивается мысль, что и они, как некогда мифология греков, были „почвой и арсеналом“ великого искусства.

В том же направлении работает и консерватория.

И хочется понять: что же нам нравится в искусстве, идеи которого, казалось бы, не должны нравиться? Монографии, брошюры, концертные программы и вступительные лекции отвечают: нравится человечность, народность и т. п., вдохновившие художника вопреки его религиозной ограниченности. Однако на практике очень трудно понять, где кончается искусство и где начинается религия. Текст баховских „Страстей“, что ни говори, — Евангелие. Текст „Всенощной“ Рахманинова — всенощная. От этого никуда не уйти…»

Поговорив о ценности мифологического мышления для искусства, я переходил к этике.

«Заповеди — новая редакция системы табу, то есть морального опыта десятков тысяч лет… Религиозные законодатели дали новую систему предписаний, распространив внутриплеменную структуру отношений на всех людей. Система заповедей обладает некоторыми неповторимыми особенностями… Фома Аквинский признает, например, что кража простительна, если альтернативой является голодная смерть. Заповеди регулируют поведение скорее как пружина (которая может сжиматься и разжиматься), чем как решетка или барьер…»

Возможно, когда-нибудь «сложится новая культура, которая примет и реорганизует опыт нынешних мировых религий примерно так же, как они приняли и впитали в себя дохристианские, добуддийские и т. п. национальные и племенные традиции… Но это невозможно сделать быстро, за несколько десятков лет, выхватив рождественскую елку и отбросив Рождество, восстановив венчальное белое платье и отбросив венчание…

…Пропаганда двадцатых годов, — писал я далее, — была очень топорной. Она разрушила религиозные праздники, разрушила (или нарушила) систему поэтических символов, тесно связанных с нравственными представлениями, и очень мало сделала в борьбе с догматизмом, нетерпимостью, фанатизмом, слепым доверием к авторитету, идолопоклонством. Все эти негативные стороны традиционных религиозных систем оказались очень живучими и только приняли новые формы…» — в так называемом «культе личности». В итоге я призывал к диалогу с религией, к солидарности в общих поисках выхода из социального и духовного кризиса.

Я призываю к этому и сегодня; но за 20 лет выявились некоторые тенденции религиозного ренессанса, которые меня настораживают. На первый план выступают различия вероисповеданий. Каждая религиозная община замыкается в своей обрядности и в своем чувстве мнимого духовного превосходства (я назвал его гордыней вероисповедания). То, что христиане называют самостью — распухшее «я», — очень легко перекрашивается в самоутверждение веры. Я, дескать, смиренный грешник, но моя вера абсолютно истинна. Черты этой болезни я с огорчением видел у многих своих друзей, иногда — с национальным осложнением, с верой в народ-мессию. Все это заставляет отойти в сторону и слушать церковную музыку дома. Не связывая ее с верой в неестественное зачатие.

Я предпочел бы, чтобы люди смогли жить, как на планете Смешного человека — непосредственно чувствуя вечность в каждой былинке и не вступая ни в какие богословские споры. Так, как чувствует Борис Сергуненков, бывший журналист, бросивший свою профессию, проработавший девять лет лесником в Парголовском лесхозе и научившийся там видеть и слышать (его книги «Тысячелистник», «Осень и весна» — недавно напечатаны)…

К сожалению, по опыту четверти века я убедился, что это очень трудно; для многих и вовсе невозможно. Несмотря на все издержки церковности, «воцерковление» (в той или иной общине) — путь, по которому идут миллионы. А издержки… Издержки придется платить.