Ты положил на полку роман, Книгу с большой буквы, ради «бабок», которые идут через Гильдию Сценаристов (Западн.), рванулся кропать халтуру, получая мгновенное вознаграждение от сжатых сроков и лакомых чеков, потому что Книга со своей сложностью и перспективой хвалебной критики, Книга, со своими долговременными запросами и никакой финансовой отдачей, была невозможна, ты утратил, по большому счету, и дар повествователя, и язык, тогда как сценарии писались легко, как стенограмма, и скоро — скорей, чем ты думал, — фильмы, эти бабочки–однодневки, одни остались тебе под силу. На жизнь хватает, сказал ты. Ничто не вечно. И тыпопер дальше.
Титры ползут вверх на кадрах фермы в оклахоме, и в них читается твоя история, пусть действие еще не началось. Для зрителей актеры — это звезды, новые небожители, но ты‑то их знаешь, вот этого — главная мужская роль, — у которого безграничный диапазон, он мог бы стать Марлоном Брандо, но два года до этой роли не видел работы, и выдюжил, и озвучивал злодея в мультике «Смёрфы», вот эту — женская роль второго плана, — которая способна изобразить всю палитру эмоций, но последний раз незабываемо сыграла в рекламном ролике «Ролэйдс», — их всех. Все, тебя включая, бьются за жизнь в городе, где воздух так загажен, что любители пробежек отхаркивают черным после двухмильной дистанции. Терпящих провалы, отчаянно старающихся поддерживать благополучный фасад, этих актеров, паршиво к тебе относившихся, потому что ты получаешь больше их и даже больше продюсера, который, впрочем, не то чтобы досаждал — нет, он был богаче средневековых королей, этот непростой человек замечательного обаяния, достойный и восхищения как сирота, выбившийся в люди, и страха как власть предержащий. Тебе не забыть тот вечер, когда он пригласил тебя к себе домой после долгого совещания, угостил скотчем, а потом из ящика своего стола вынул конверт, вытряхнул его содержимое, и ты увидел штук пятьдесят фотокарточек прекрасных голых женщин в его постели — все второразрядные актрисы, хотя «женская роль второго плана» тоже там была. — и он пристально следил за твоей реакцией, потягивая виски и улыбаясь, потом спросил: «Ты когда‑нибудь спал с такой женщиной?» Нет, ты не спал. И нет, ты ему не доверял. Ты не подставлял спину. Хотя в таком бизнесе никто неподставляет, при том, что в некоторых отношениях он был, насколько ты знал, получше большинства.
Ты шел на компромисс, уступал, выиграл пару очков в пользу художественности, но в общем соглашался на идеи продюсера — это же было его шоу, — а потом небольшая армия плохо оплачиваемых исполнителей и производственников взялась за дело, ты тащился за ними в Оклахому, пытался выглядеть как подобает писателю, носил шляпу–панаму, держал наготове планшет, чтобы вносить изменения, выдюживал изматывающие восемь или девять дублей трудной сцены, раздоры, истерики и полночные интрижки, наблюдал, как твой сценарий меняют на каждом уровне интерпретации — режиссерском, актерском — до полной неузнаваемости, до совершенно новой вещи, до Торжества Команды. Не твоего. Кто‑нибудь хоть подозревает, насколько гадко эта штука выглядела в черновом монтаже? Какое чудо, что эти ошметки кадров, взаимоисключающие идеи и обрывки фонограммы действительно совместились? Ты украдкой оглядываешь зрителей, лицаозарены сиянием экрана. Ни один не подозревает. Ты снова умудрился их одурачить, старый ты лис.
Независимо от того, твой это фильм или нет, он затягивает тебя, выуживает твое восприятие как форель. На узком экране история начинается широкой панорамой фермы в Оклахоме, затем крупным планом лицо большого, русоголового веснушчатого паренька по имени Брет, и, наконец, камера останавливается на нем и его блондинистой, грудастой подружке. В такой формуле провалов не предусматривается. Начальная сцена в крохотной беленой церквушке — камера облизывает Брета, чем отец скончался. Нашему герою придется попытать счастья в большом городе. Бесс не хочет, чтобы он уезжал. Наплыв на кладбищенские ворота. Когдаони выходят с кладбища, и гроб опускают, она оглаживает его руку, и что‑то у тебя внутри трепещет, та опустошенность, что ты испытал на похоронах собственной матери, то ощущение необратимого сиротства. С тобою не было девушки, хоть ты и молил небо, чтобы она была, та, которую звали Сондра, знакомая по школе, та, что с тобой и н присела бы рядом, предпочитая баскетболистов хлюпикам и ботаникам, каким ты, в общем‑то, и был в те дни, неудачник в глазах всех, знавших тебя, но ты отдаешь все это Брету и Бесс, боль утраты, безнадежную, тихую несбыточную любовь, которая так безраздельно заполняет экран, что когда Бесс целует Брета, у тебя начинает щипать в глазах и в носу, а потом ты, вынув носовой платок, бесстыдно сморкаешься, утираешь слезы, попавшись — вместе со всеми остальными — в круговорот эмоций (твоих же), которые их образы позаимствовали, усилили, после вернули тебе, не потому что образы или чувства печальны, но потому, что в итоге всё тобой пережитое за последние несколько минут, — функции твоей нервной системы. Только это ты и переживал всегда. Ты сам доставлял себе уныние и удовлетворение, из собственного нутра. Но даже не в этом подлинная магия кино.