Об А. Белом думалось с жалостью [и] презреньем. О Блоке — с жалостью и болью. Но не всегда. Кощунства — пусть, чтó с него тут требовать, не понимал никогда и не лгал, что понимает. Но его Прекрасная Дама? Его Незнакомка? Его Фаина — Россия — «плат узорный до бровей»[68] — его любовь?
И уж не боль — негодование росло против Блока.
Мы думали, что дошли до пределов страданья, а наши дни были еще как праздник. Мы надеялись на скорый конец проклятого пути, а он, самый-то проклятый, еще почти не начался. Большевики, не знавшие ни русской интеллигенции, ни русского народа, неуверенные в себе и в том, чтó им позволят, еще робко протягивали лапы к разным вещам. Попробуют, видят — ничего, осмелеют. Хапнут.
Так, весной 18 года они лишь целились запретить всю печать, но еще не решались (потом, через год, хохотали: и дураки же мы были церемониться!). Антибольшевицкая интеллигенция, — а другой тогда не было, исключения считались единицами — оказывалась еще глупее, чуть не собиралась бороться с большевиками «словом», угнетенным, правда, но все-таки своим. Что его просто-напросто уничтожат — она вообразить не могла.
За месяц до этого уничтожения мне предложили издать маленький сборник стихов, все написанное за годы войны и революции. Небольшая книжка эта, «Последние стихи», необыкновенно скоро была отпечатана в военной, кажется, типографии (очень недурно), и затем все издание, целиком, кому-то продано, — впрочем, книгу свободно можно было доставать везде, пока существовали книжные магазины. Очень скоро ее стали рекомендовать как «запрещенную».
Упоминаю об этом вот почему.
Эту новую беленькую книжечку, с такими определенными стихами против «друзей» Блока — трудно было удержаться не послать Блоку. Я думаю, все-таки и упрямое неверие было, все-таки! что большевики — друзья Блока. Ведь это же с ума сойти!
Одна из моих юных приятельниц — много у меня еще оставалось дружеской молодежи, честной, — вызвалась книжку Блоку отнести. Письма не было, только на первой странице — стихотворение, ему посвященное: «Все это было, кажется, в последний — в последний вечер, в вешний час…» — «…Душа твоя невинна. — Я не прощу ей никогда».
Немного упрекала меня совесть… «Не прощу», — а книгу все-таки посылаю? На что-то надеюсь? На что?
После ответа Блока уж и надеяться стало как будто не на что.
Тоненькие серые книжки…[69] Поэма «12», конечно, и стихотворение «Скифы». Тут же и предисловие Ив[анова-] Разумника, издателя… Лучше не говорить о нем. На одной из книжечек — стихотворение Блока, написанное прямо мне. Лучше не говорить и о нем. Я его не помню, помню только, что никогда Блок таких пошлостей не писал. Было как-то, что каждому своя судьба (или вроде), — …«вам — зеленоглазою наядой плескаться у ирландских скал» (?) «мне» — (не помню что) и «петь Интернационал»…
Нет, кончено, кончено, прячу брошюрки без возврата, довольно, взорваны мосты…
И еще прошли месяцы — как годы.
Я в трамвае, идущем с Невского по Садовой. Трамваи пока есть, остального почти ничего нет. Давно нет никаких, кроме казенных, газет. Журналов и книг нет вообще. Гладко.
Нравственная и физическая тяжесть так растет грозно, что мимо воли тянешься прочь, вон из Петербурга, в ту Россию, где нет большевиков. Верится: уже нет. (А если — еще нет?)
Все равно, мечта — повелительная — не дает покоя, тянет на свободу.
День осенний, довольно солнечный. Я еду с одной моей юной приятельницей — к другой: эта другая — именинница, сегодня 17 сентября по старому стилю.[70]
Мы сидим с Ш. рядом, лицом к заколоченному Гостиному двору. Трамвай наполняется, на Сенной уже стоят в проходах.
Первый, кто вошел и стал в проходе, как раз около меня, вдруг говорит:
— Здравствуйте.
Этот голос ни с чьим не смешаешь. Подымаю глаза. Блок.
Лицо под фуражкой какой-то (именно фуражка была — не шляпа) длинное, сохлое, желтое, темное.
— Подадите ли вы мне руку?
Медленные слова, так же с усилием произносимые, такие же тяжелые.
Я протягиваю ему руку и говорю:
— Лично — да. Только лично. Не общественно.
Он целует руку. И, помолчав:
— Благодарю вас.
Еще помолчав:
— Вы, говорят, уезжаете?
— Что ж… Тут или умирать — или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении…
Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо:
— Умереть во всяком положении можно.
Прибавляет вдруг:
69
Тоненькие серые книжки — надпись Блока, обращенная к Гиппиус, сделана на книге «Двенадцать. Скифы» (Пг., 1918). См.: ЛН, т. 92, кн. 3, с. 49. Ср. обмен мнениями между Гиппиус и В. Ф. Ходасевичем по поводу выражения Блока «Вам — зеленоглазою наядой…» («Приложения»),
70
17 сентября по старому стилю. — Встреча Блока с Гиппиус произошла 3 октября (по старому стилю 20 сентября). См. упоминание: Блок, ЗК, с. 430.