Скажу в скобках, что в этом пансиончике он ежедневно завтракал… с Жоресом![31] И, в конце концов, они познакомились, даже вели постоянные долгие разговоры. Боже мой, — о чем? Но воистину не было человека, с которым не умел бы вести долгих разговоров Боря Бугаев!
Об этих месяцах с Борей в Париже, о наших прогулках по городу и беседах не стоило бы здесь говорить, если бы темой этих бесед не был, почти постоянно, — Блок.
Мой интерес к Блоку, в сущности, не ослабевал никогда. Мне было приятно как бы вызывать его присутствие (человек, о котором думаешь или говоришь, всегда немного присутствует). То, что Боря, вчерашний страстный друг Блока, был сегодня его таким же страстным врагом, — не имело никакого значения.
Да, никакого, хотя я, может быть, не сумею объяснить, почему. Надо знать Борю Бугаева, чтобы видеть, до какой степени легки повороты его души. Сама вертится; и это его душа вертится, туда-сюда, совсем неожиданно, — а ведь Блок тут ни при чем. Блок остается как был, неизменяемым.
Надо знать Борю Бугаева, понимать его, чтобы не обращать никакого внимания на его отношение к человеку в данную минуту. Вот он говорит, что любит кого-нибудь; с блеском и проникновением рисует он образ этого человека; а я уже знаю, что завтра он его же будет ненавидеть до кровомщения, до желания убить… или написать на него пасквиль; с блеском нарисует его образ темными красками… Какое же это имеет значение, — если, конечно, думать не о Бугаеве, а о том, на кого направлены стрелы его любви или ненависти?
Как бы то ни было, эти месяцы мы прожили, благодаря Бугаеву, в атмосфере Блока. И хотя отношение мое к Бугаеву самое было доброе, на мне нет участия греха в мгновенной перемене его к Блоку. Боря ведь и мой был «друг»… такой же всегда потенциально предательский. Он — Боря Бугаев.
А Блок, сделавшись более понятным со всех сторон, — сделался мне ближе. Опять думалось: какие разные люди эти два «друга», два русские поэта, оба одного и того же поколения и, может быть, связанные одной и той же — неизвестной — судьбой…
Снова Петербург.[32] Та же комната, та же лампа на столике, отделяющем мою кушетку от кресла, где сидит тот же Блок.
Как будто и не было этих годов… Нет, нет, как будто прошло не три года, а три десятилетия.
Лишь понемногу я нахожу в Блоке старое, неизменное, неизменяемое. По внешности он изменился мало. Но при первых встречах чувствовалось, что мы еще идем друг к другу издалека, еще не совсем узнаем друг друга. Кое-что забылось. Многое не знается. Мы жили — разным.
Скоро вспомнилась инстинктивная необходимость говорить с Блоком особым языком — около слов. Тут неизменность. Стал ли Блок «взрослым»? У него есть, как будто, новые выражения и суждения — «общие»… Нет, и это лишь внешность. Так же мучительно задумчивы и медленны его речи. А каменное лицо этого, ныне такого известного и любимого, поэта еще каменнее; на нем печать удивленного, недоброго утомления. И одиночества, не смиренного, но и не буйного, — только трагичного.
Впрочем, порою что-то в нем новое настойчиво горело и волновалось, хотело вырваться в слова — и не могло, и тогда глаза его делались недоуменно, по-детски, огорченными.
Блок читает мне свою драму,[33] самую — до сих пор! — неизвестную вещь из своих произведений. (Не помню ее ни в печати, ни на сцене.) По тогдашнему моему впечатлению — она очень хороша, несмотря на неровность, условность, порою дикость. Его позднейшая пьеса, «Роза и крест» — какая сравнительно слабая и узкая!
Эта — в прозе. Заглавия не помню — мы, говоря о ней, называли ее «Фаиной», по имени героини. Блок читает, как говорит: глухо, однотонно. И это дает своеобразную силу его чтению.
Очень «блоковская вещь». Чем дальше слушаю, тем ярче вспоминаю прежнего, юного, вечного Блока. Фаина? Вовсе на Фаина, а все та же Прекрасная Дама, Она, Дева радужных ворот, никогда — земная женщина.
Нет, не без возврата…
Я говорю невольно:
— Александр Александрович. Но ведь это же не Фаина. Ведь это опять Она.
— Да.
Еще несколько страниц, конец, и я опять говорю, изумленно и уверенно:
— И ведь Она, Прекрасная Дама, ведь Она — Россия! И опять он отвечает так же просто;
31
С Жоресом. — Белый познакомился с Ж. Жоресом (1859–1914) в декабре 1906 г., а в феврале 1907-го представил ему Мережковских. См.: Белый Андрей. Воспоминания о Жоресе. Пред. и публ. А. В. Лаврова. — Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988 (там же указаны другие варианты воспоминаний Белого о Жоресе).
32
Снова Петербург. — Мережковские вернулись в Россию из Франции летом 1908 г. и вскоре же увиделись с Блоком.
33
Читает мне свою драму. — Имеется в виду «драматическая поэма» Блока «Песня судьбы» (1907–1908; впервые опубликована — Шиповник. Альманах 9. СПб., 1909). Поставлена она действительно не была. 28 января 1909 г. Гиппиус писала Блоку о ней: «…вся драма — переломная, стоит на самом моменте первого восстания мысли и от этого (как ни странно, что от этого, но я объясняю себе) — она местами аллегорична, она вся двойственна, есть схема — при всей ее «молодости», жизненной и умственной наивности. Некоторые места и мне (не? — Н. Б.) нравятся; но мне нравится ее сущность, сама ее переломность, мне нравится, что вы написали драму, которая не «нравится» — и не может «нравиться»… мне самой, с известной точки зрения» (БС, с. 169).
35