В тот день я проснулась и поняла, что не знаю, какое сегодня число. Сережа был уже в куртке и возился с термосом, наливая согретый на печи кипяток, – в последние дни я перестала чувствовать, как он поднимается с кровати, как с облегчением распрямляется ее продавленная сетка, потому что спала теперь крепче и тяжелее, чем раньше, иногда даже пропуская момент, когда он уходил, когда все они уходили, оставив меня наедине с этими женщинами. Которые и теперь, после двенадцати дней пути и трех месяцев неуютной и тесной жизни здесь, на озере, оставались такими же чужими, как в первый день. Которые не были мне нужны – не были бы, если бы не это невыносимое одиночество, падающее на меня сверху в миг, когда за Сережей, Мишкой и папой закрывалась дверь, и отпускающее только в момент их возвращения, если бы не этот нестерпимый обет молчания, словно висящий над моей головой, делающий меня невидимкой. У них были спасительные, объединяющие хлопоты вокруг детей, и, казалось, это вынужденное соседство не доставляет им никаких неудобств, они говорили – принеси воды, подбрось дров, посмотри в окно – не идут еще?
Они не стали подругами, – я видела, что не стали, – но это совершенно им не мешало; я же чувствовала себя попавшей в детский сад, в который тебя определили в середине года, когда все уже знакомы друг с другом, а ты лишняя, ты одна, и даже если ты попытаешься подойти и присоединиться к чужой, непонятной игре, тебя всё равно не примут, на тебя просто не обратят внимания; больше всего мне хотелось забиться в угол и молчать, или спать весь день, или уйти в лес и не возвращаться, пока не вернутся мужчины, я даже пыталась ходить с ними на озеро, но с первого же дня поняла, что не справлюсь, что мне холодно, что я мешаю Сереже своими жалобами. Мне не было места нигде.
Поэтому, проснувшись, я вначале испуганно нашарила его глазами и, только убедившись, что он еще здесь, что я еще не одна, спросила:
– Какой сегодня день?
Серёжа обернулся.
– Я не помню, – сказала я, – високосный год или нет?
– Черт его знает, – он пожал плечами и снова наклонился над термосом, – какая разница?
Мне хотелось сказать: «большая, большая разница!», потому что это было важно – знать, какое сегодня число, двадцать девятое февраля или первое марта. Но я ни за что не сумела бы объяснить ему, он не услышал бы – у него был термос, который нужно наполнить кипятком, его ждали сети, покрытые ледяной коркой, а у меня впереди – только пустой бессмысленный день, еще один из целой череды таких же, только теперь я даже не знала, какой он по счету, и это почти нельзя было вынести. Сережа завинтил, наконец, крышку термоса и позвал:
– Лёнька! Всё готово, ты идёшь?
Из-за тонкой перегородки, отделявшей комнаты лишь наполовину, раздался Лёнин зычный зевок, яростно заскрипели пружины, а я смотрела на Сережину спину и знала, что он уже не обернётся ко мне – подхватит сейчас свой термос и выйдет за дверь; он поднял голову, прислушался к звукам за перегородкой и начал было ещё раз:
– Лёнька… – но не успел закончить фразу, потому что низкая, ведущая на улицу дверь распахнулась, и в проёме появилось растерянное Мишкино лицо.
Мишка обвел нас глазами и сказал, обращаясь, как мне показалось, только к Серёже:
– Там дым.
– Где дым? – спросил Серёжа удивлённо.
– На том берегу, – ответил Мишка. – Там дым, понимаешь? – и, не сказав больше ни слова, убрал голову и захлопнул входную дверь.
Столб дыма – густой, похожий на толстый восклицательный знак, вызывающе тянулся вверх над растущими на берегу деревьями, распадаясь на отдельные темные облачка уже где-то совсем высоко, – погода была безветренная. На узких мостках, жалобно прогнувшихся под нашим весом, места для всех не хватило – Сережа, выбежавший первым, стоял возле самого края, напряженно вглядываясь вперёд, туда, где, плотно укрытые лесом, прятались от глаз бревенчатые избы наших мертвых соседей, где стояли наши засыпанные снегом машины и где – мы знали точно – уже полтора месяца не было ни единой живой души.
По пути на улицу – после Мишкиных слов мы все, бывшие внутри, почти одновременно вскочили и бросились к выходу, на бегу набрасывая одежду, – в дверях я столкнулась с папой, почему-то спешащим назад, в дом; лицо у него было напряженное, он почти сердито отпихнул меня, ворвался внутрь и немедленно принялся громыхать чем-то в сумрачной глубине комнаты и появился на улице только после того, как все мы уже толпились снаружи, толкаясь на тонком дощатом помосте, опоясывающем дом, дыша друг другу в затылок.