— Детвора… — вздохнул Дед.
— Пускай лучше здесь, чем в компьютере эти стрелялки. Тут — воля, свежим воздухом дышат. Ветерок, Волга, душа радуется…
— Конечно, — согласился Дед. Осень теплая. Гуляй да гуляй.
Просторная река в еще летнем, зеленом укрыве берегов светло синела, отражая такую же чистую синеву высокого неба. Осень пока лишь подступала, осторожно желтя маковки тополевых крон. У дальнего берега, на речной синеве, отчетливо белели песчаные косы, пустые, безлюдные, при остылой воде. Синий речной простор, смыкаясь с небесным, завораживал, навевая раздумья светлые, в помощь которым звенели рядом детские голоса.
Старики на скамейке усидели недолго. Детвора чего-то не поделила возле зенитки: крик да плач. Один дед поспешил своим внукам на помощь. Другой к дому подался, неспешно проходя мимо детской толчеи, обычной, особенно по утрам да вечерам, в этом сквере, в округе единственном. Тут — «песочница», «детский городок» с лестницами да «считалками», а главное — простор дорожек и площадок в стороне от машин. Коляски, малые велосипеды, мячи, игрушки, зелень кустов и деревьев, цветы. Для детворы — радость.
В квартире, недолго подумав, Дед позвонил своим. Ответила сватья.
— Погода хорошая, — сказал он. — Я шел по набережной, столько там ребятни. У музея и рядом. Может, и нашу детвору выведешь. Пусть провеются.
— А они спят, — ответила сватья. — Вдвоем, на диване, как кутята. Наверно, их Дед умаял, — засмеялась она.
— Кто кого умаял, — покряхтел Дед. — Но спят — это хорошо. Спят — это на здоровье.
Закончив разговор, он и сам прилег на диван, включив приемник на обычной волне «Детского радио». Там что-то пели: голосистый мальчонка старался, дружный хор ему помогал.
Дед слушал, подремывая, закрыв глаза. А виделась ему своя детвора, которая теперь на диване спит. Правда, что — как кутята, вповал, согревая друг дружку. Малые, милые… Сон детвору вовсе красит. Губенки распустят, что твои лепестки: нежные, розовые. На лицах — светлый покой.
Дед подремывал, а потом заснул. Но, видно, не в пору. Потому что снилось ему нехорошее: словно темные тучи наплывали, грозя бедой; а еще — вороний грай, карканье — тоже накликанье беды. И какой-то неясный тяжелый гул танковый ли, самолетный. Тяжко было и страшно. Не за себя страшно, за детвору, которой — чуял он! — что-то грозит. За свою детвору и за всех других, возле которых нынче сидел на скамейке, а потом шел через веселую толчею: беготню, возню в «песочнице».
Но теперь, в тяжком сне ли, мороке мешалось нынешнее и давно минувшее, о котором нынче весь день вспоминал. Подступал осязаемый страх. Все эти пушки, наши, немецкие, все эти танки, возле которых играли дети… Что-то в них было тревожное: будто оживало мертвое железо, грозя бедой. Самолеты… Слава Богу, немецких там нет: «юнкерсов», «хейнкелей», которые бомбят и бомбят. Но гул, но этот тревожный, тяжелый гул, который все ближе, он все страшней; а дети не понимают. Ведь и он тогда, в темном подвале, тоже не понимал. Мать сразу поняла и молилась: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного…» Мать спасла его. Теперь он должен спасти: «Живый в помощи Вышняго… Заступник наш…»
Дед проснулся в страхе и холодном поту, с молитвою на устах и продолжил ее, уже в яви, вслух, громко, потому что хотел быть услышанным.
— Яко той избавит от сети ловчи… Плещми своими осенит и под криле возмет. Ты, Господи, упование мое! — взывал он громко. — И прославлю его долготой дней Исполню его и явлю ему спасение Мое!
Сам того не подозревая, он, оказывается, помнил эту молитву до последней строки, до последнего слова, пронеся ее через жизнь, прошедшую вне храма и церкви: в пионерах, комсомолах, партии. Но душа помнила, хранила и отворила память в час нужный.
С последними словами молитвы отступило страшное. Он понял, что это был просто тяжелый сон.
Это был просто вечер долгого, смутной тревогой наполненного дня. Но теперь после отдыха ли, молитвы по-иному, трезвее все понималось.
Не воздаянья, не сочувствия он искал, но за детвору страшился.
И не надо тревожить их, особенно малых. Может быть, когда повзрослеют, узнают, поймут. А может, не успеют понять: Дед прежде умрет. Так даже лучше…
Потому что это невозможно понять. «Помню, как жили мы…» Теплое лето, сад, огород, коза Манька, собака Трезор.
И вдруг — темный подвал. Гул самолетов. Молитва матери. Страха еще не было. Даже какое-то мальчишеское любопытство: хотелось выглянуть, поглядеть.
Страх пришел с первой бомбой, с ее пронзительным свистом, с дьявольским воем самолетных сирен, которые все ближе и ближе, с первым ударом, сотрясающим землю. Потом все слилось в оглушающий, непрерывный грохот и вой, раскалывающий голову, давящий, не дающий вздохнуть.