ла, со странным возбуждением, ждала несчастья. Здесь было еще что пограбить, чем поживиться, что уничтожить и осквернить. Их раздражало всякое благополучие, порядок, мирная жизнь, монастырский покой, а более всего — неиспорченность монашек, давших обет безбрачия, целомудрия, послушания и поста. А они любили блуд, бесчестие, всякую испорченность, похвалялись злом, как добром, своей порочной жизнью, как нравственным примером. С восторгом дикарей они набрасывались на священные книги и иконы, топтали их сапогами и бросали в огонь. У них был старшина, которого называли они товарищем-командиром, но он никому не был товарищем, потому что с малых лет возненавидел людей; его власть над ними была беспредельна и неукротима. Никто не мог знать заранее, когда находит на него приступ гнева, напоминающий беснование, и тогда он был страшен. Рожденный в семье лесника — зверолова, он многое перенял от повадок зверей, которых любил грубой любовью и доверял им больше, чем самому лучшему из людей; враг Бога не может быть другом человека! Ему было доподлинно известно, что нет среди лесных зверей более притворного, способного на всякие уловки животного, чем изучивший все науки, постигший все знания, овладевший всей мудростью человек. Всем своим обликом и крутым нравом он очень напоминал большого и сильного бурого медведя, на коротких ногах, добродушного и безжалостного в одно и то же время. Но пора было приступать к делу; уже было выпито все церковное вино, над которым совершалось как бы таинство превращения по мере того, как они пили его; кровь протрезвляла их пьяные глаза, и мистический страх закрадывался в их ожесточенные души… Стали впрягать лошадей в тачанки, нагруженные снедью и монастырским добром, и церковной утварью, увезенной мародерами из Лавры; были здесь и похищенные с тела покойного митрополита панагия, и клобучный крест его, и золотые часы с цепочкой, и снятые с мертвого сапоги… Лошади ржали от нетерпения, они были приучены к грабежам, точно к лобовой атаке, и рвались к монастырям, как в бой. Далеко были слышны протяжные звоны монастырских колоколов — они словно всхлипывали, как при усердной молитве, на что-то жаловались, о чем-то просили, кого-то оплакивали и приносили покаяние за всех и за вся. Но скоро и их уже не было слышно: всё притихло, всё примолкло, всё замерло, когда разнузданный отряд въезжал в монастырские ворота, как враг в завоеванную страну. Старшине не понравилось, что никого нет. Почему попрятались богомольные монашки? Чего боятся они? Знать, совесть у них не чиста, ежели от людей прячутся! И старшина закричал на весь двор, чтобы все его услышали, потребовал к себе мать-игуменью, экономку и казначея и чтобы без промедления доставили ему ключи от кладовой монастыря. — Кто ты? — спросила мать-игуменья, встречая его во флигеле, у порога своей кельи. — Я не знаю тебя, сын мой. Если ты послан ко мне дьяволом, то как могу я подчиниться тебе, служа Богу? — Теперь я твой бог! — закричал он на старуху, и голос у него был лесной, дремучий, напоминавший дикий и грозный рык раздраженного зверя. — Всё, что я теперь захочу — то и сделаю! Стоит только мне пожелать, и не останется от твоего монастыря камня на камне… Захочу — и всех богомольных твоих монашек перепортят мои люди, научат их всем мерзостям и разврату и из святош и недотрог сделают потаскух… Я всё могу! У меня теперь столько силы и власти, какой не было никогда у твоего Бога! «Да ведь он безумный! — подумала игуменья. — Но откуда у него столько гордости?» Ужас охватывал ее, и только незримые силы небесные удерживали от отчаяния. Она обернулась и увидала подле себя Людмилу — она была как бы в забытьи; она шла, как лунатик в своем сомнамбулическом сне, не боясь ничего; так Орлеанская дева шла на костер. Она подошла к старшине, положила на его огромные, медвежьи плечи свои маленькие, легкие, белые руки и с доверием ребенка обратилась к нему: — Вот я предлагаю тебе всё мое тело, еще не тронутое ничьей любовью, мою девичью гордость и честь, всю себя, тебе одному. Я всё покину ради тебя, сделаю тебя счастливым, и ты узнаешь со мной радость более сильную и беспредельную, чем твоя призрачная радость от неукротимой власти над слабыми людьми. Только не тронь монастыря! Прикажи твоим людям не дотрагиваться до наших святынь, не осквернять могил наших дорогих покойников, не покушаться на честь невинных и чистых, как дети, монашек, оставить всё, как есть, и я пойду за тобой, куда бы ты ни повел меня… И по мере того, как она говорила, в этом большом и сильном буром медведе пробуждался слабый и робкий человек, и она вдруг увидела и поняла, что мир проник в его ожесточенную душу. Он смотрел на нее, как смотрят на солнце прозревающие слепые. Теперь она знала, что не она, а он пойдет за ней, куда бы она ни повела его. Радость вернулась к ней, и она хотела раздавать ее всем и каждому большими пригоршнями; она хотела целовать его щедрыми, жаркими, неутолимыми поцелуями, вспоминая все трудные имена разбойников, получивших от Господа венцы. О, как хотела она в это время быть порочной Аглаидой, благодаря которой Вонифатий стал святым!