И вот, что ее поразило, когда она попала на Большую землю, — она пишет об этом с недоумением, горечью, обидой: «…я убедилась, что о Ленинграде ничего не знают. Много, конечно, сделал Тихонов, — до него совершенно ни у кого не было даже приближенного представления о том, что переживает город. Понимаешь, говорили, что ленинградцы — герои, восхищались их мужеством и т. д., а в чем оно — не знали. Не знали, что мы голодали, что люди умирают от голода, что нет транспорта, нет огня и воды. Ничего не слышали о такой болезни, как дистрофия. Меня спрашивали: а это опасно для жизни?»
Впрочем, очень скоро Берггольц поняла, что люди, с которыми она встречалась, и не могли знать, что в действительности выпало на долю ленинградцев, какие невыносимо жестокие испытания на них обрушились. О том, что в городе нет топлива, нет света, не работает водопровод, стоят трамваи, тогда не писали, — наверное, по-иному вряд ли могло быть в военное время. Ни строчки в газетах, ни слова по радио о голоде, который был губительнее артиллерийских обстрелов и бомбежек. «На радио, — пишет Берггольц, — не успела я раскрыть рта, как мне сказали: „Можно обо всем, но никаких упоминаний о голоде. Ни-ни. О мужестве, о героизме ленинградском — это то, что нам просто необходимо, как и все о Ленинграде. Но о голоде ни слова“».
Откуда же было знать, что на самом деле происходит там, внутри окруженного немцами города? Что было известно, например, мне? Очень немногое. А ведь мне, пожалуй, было легче, чем многим другим, составить представление об истинном положении дел: я был в ту пору курсантом Военно-морского училища имени Фрунзе и самое начало блокады — до эвакуации училища — провел в Ленинграде (читая во второй части «Блокадной книги» в дневниках Г. А. Князева запись о том, как на случай уличных боев какие-то «совсем юные моряки, по-видимому, курсанты» выбирали и оборудовали в домах на набережной Невы, на Васильевском острове огневые точки, я вспомнил то, что давно ушло из памяти, — ведь и мы занимались этим делом; наше училище, Князев его иногда по старинке называет кадетским корпусом, располагалось по соседству).
Понятно, что, оказавшись затем в других краях, на другом фронте, я с особым вниманием прочитывал все, что тогда писали о Ленинграде, стараясь между строк угадать и то, что не говорилось. Сейчас мне ясно: более или менее близкой к тому, что было в действительности, картины я представить себе не мог. Догадывался, что голодают, но ведь голод голоду рознь, — что так голодают, об этом я понятия не имел. Вообразить такое человек не в состоянии, догадаться об этом невозможно: наша проницательность вырастает из предшествующего жизненного опыта, а тут ей совершенно не на что было опереться — дело касалось немыслимого.
Потом, в послевоенные времена, о ленинградской блокаде было написано немало, но все-таки не исчезало чувство, что долг этому многострадальному и героическому городу, его жителям, его защитникам еще не выплачен полностью. Нет, не о почестях идет речь — слов о мужестве, о подвиге ленинградцев предостаточно слышала и Ольга Берггольц еще тогда, весной сорок второго, но при этом у нее все же оставалась какая-то обида. И обида эта не была зряшной. Она хотела, чтобы люди узнали, что вынесли ее земляки, какие страдания выпали на их долю, в чем их доблесть, какой ценой далась им стойкость. Не почестей она искала — понимания. Впрочем, может быть, человеческое понимание, участие и есть высшая, ни с чем несравнимая награда…
Дать возможность людям, вынесшим невыносимое, рассказать во всеуслышание об этом — значит подтвердить перед лицом истории, что их муки и доблесть были не напрасны, что они сохраняют, сохранят непреходящее значение. Наверное, только в этом и могло по-настоящему выразиться то уважение к их страданиям и мужеству, которое они заслужили. Алесь Адамович и Даниил Гранин это поняли, они осознали неутоленную потребность блокадников выговориться, рассказать все, как было, вспоминать все до конца.
Но блокадная эпопея — боль и гордость не только ленинградцев, она одно из высших проявлений всенародного сопротивления фашистским захватчикам, одна из самых больших жертв, которую заплатил народ за победу. И эта мысль тоже с самого начала присутствует в «Блокадной книге».
Нет ничего удивительного, что записывать рассказы блокадников, разыскивать их дневники, собирать документы и письма того времени стал ленинградский писатель, проживший в этом городе почти всю свою жизнь, сражавшийся у его стен. Поколение людей, в сознательном возрасте переживших блокаду, находится уже на том жизненном рубеже, когда невысказанное сегодня завтра некому будет рассказать: не записанное нынче потом нечем будет восполнить. Очень многое в Ленинграде должно было напоминать о неотложности этой задачи, напоминать каждый день, на каждом шагу. Но поразительно, что за это дело взялся, инициатором его был белорусский писатель, никогда не живший в Ленинграде, воевавший в партизанах далеко от этого города. Не случайно им оказался Алесь Адамович, так много сделавший, чтобы разыскать чудом уцелевших после кровавых фашистских «акций» жителей Хатыней, записать их воспоминания о судьбе белорусских «огненных деревень», поведать об этом миру, — раскрывшаяся ему трагедия, которую пережил его народ, рождала особую отзывчивость к чужому горю, заставляла воспринимать его как свое. Примечательно, что в творческой судьбе одного писателя соединились две самые болевые точки Великой Отечественной войны, — у этих трагических событий, столь, казалось бы, разных, есть «общий знаменатель» — всенародный, всечеловеческий.