Художественное пространство у Кондратьева невелико и кажется замкнутым. Редеющий в безуспешных атаках и от постоянных — как по расписанию — немецких обстрелов батальон, разные его роты; три расположенные рядом деревеньки — Паново, Усово, Овсянниково, в которых прочно закрепились немцы; овраг, маленькие рощицы и поле, за которым вражеская оборона (один из героев через двадцать лет после войны измерит его — всего тысяча двести шагов отделяла от немцев), — поле, сплошь простреливаемое пулеметным и минометным огнем…
Правда, рассказы и повести Кондратьева переносят нас и на Дальний Восток — там служили срочную в армии многие его герои, там застала их война; и в напряженно-суровую, но спокойную Москву — сюда, в родной дом, получив отпуск по ранению, приезжает из-подо Ржева один из кондратьевских героев; и в сретенские переулки сорок пятого года, попасть сюда так мечтал он на фронте, а вот, что тут поделаешь, прогулки эти оказались не такими, как представлялось; и в Москву наших дней с ее сутолокой, шумным многолюдием, напряженным темпом жизни, властно подчиняющим себе человека, — только поспевай…
И когда герой рассказа «День Победы в Чернове», побывав здесь снова через много лет, говорит: «…Никакие романы, повести и стихи не расскажут о войне столько, сколько может рассказать этот небольшой клочок земли бывшей передовой…», — он высказывает мысль, которая многое определяет в художественном мире Кондратьева, где все стянуто, повернуто к этому страшному полю: и Москва военная и послевоенная; и Дальний Восток, где герой проходит обычную, уставом предусмотренную боевую подготовку, не ведая, что бои им предстоят никаким уставами не предусмотренные; и жуткий ржевский лагерь, где немцы измываются над нашими пленными; и мыкающие горе, обезлюдевшие — остались одни бабы, старики да детишки — деревни у нас в тылу, за неширокой здесь Волгой…
У Кондратьева была превосходная память, он хорошо помнил и то, что было до войны, и фронт, и послевоенную пору. Его памяти ржевская проза обязана бесчисленным количеством невыдуманных подробностей, многие из которых забыты даже теми, кто пережил нечто похожее. Реалии у него безупречно точны — он ни за что не спутает, скажем, деталей зимнего и весеннего быта на передовой — тогда между ними разница была огромная: это теперь, когда много лет прошло, многое уже сливается, слилось в общую картину.
«Чтобы не нарушить правды того времени, — признавался Кондратьев, — мне пришлось, и не без труда, отринуть все свои „знания“ (последующего хода войны и послевоенного времени. — Л. Л.), позабыть о них, а знать только то, что знал мой герой в том самом сорок втором году». Впрочем, здесь Кондратьев не совсем прав. Конечно, писатель, если он хочет быть верен правде, передавая, что видели, чувствовали, думали его герои, не должен делиться с ними тем, что узнал и понял лишь после войны, — они не могут, не должны ни на шаг опережать время, в котором живут, не могут быть проницательнее и дальновиднее, чем были тогда. Но сам он, как бы ни старался, не сумеет «забыть» все, что было «потом». Да и не требуется это: как без этих знаний докопаться до той правды, которая участником событий прошлых лет еще не была видна, но без которой сегодня невозможно рассказать правду о том времени? Скажется, неизбежно скажется умудренный взгляд автора на пережитое в отборе материала, в отношении повествователя к изображаемому, в его интонации.
В одном из писем Виктору Астафьеву Кондратьев рассказывал, как у него на многое открылись глаза, словно бы пелена спала (а до того был истово «верующим» — «Я на Дальнем Востоке, будучи отделенным, весь год перед войной трубил ребятам наши „истины“, да так успешно, что и сам уверился. В первом же бою увидел такое небрежение преступное человеческими жизнями, что встали сразу предвоенные годы — и коллективизация, которую видел воочию, и „черные вороны“ у подъездов, и вышки по всей Транссибирской магистрали, и лагеря в Приморье, куда довелось заходить по служебной надобности (мы принимали железную дорогу Ворошилов — Посьет у заключенных), ну и понял, что раз не жалели людей перед войной, то уж в войну сам бог велел…»
Разве не отразилось это наступившее у Кондратьева в дни войны прозрение в ржевской прозе? Конечно, отразилось, не могло не отразиться…