В среде Гетмановых новые назначения, которых властно потребовала война, вызывают недоумение, раздражение, почти нескрываемое недовольство. Что это такое? Командиром танкового корпуса назначают какого-то никому неведомого полковника — он не из номенклатуры, «выдвиженец» военного времени, до войны ничем особым не отличался, и, подумать только, теперь ему должны подчиняться они — бывший секретарь обкома Гетманов и генерал из госбезопасности Неудобнов. Гетманов и Неудобнов не умеют воевать (как они о себе стыдливо говорят, «военного опыта нет»), но разве прежде имело значение, кто что умеет или не умеет, назначат, и все — не боги горшки обжигают. Ведь они свои, проверенные кадры, всегда твердо проводившие «линию». Нет, «напутала война», зашатался привычный порядок, их право указывать и руководить поставлено под сомнение, «по чудному» все идет. И ждут они не дождутся конца этой «вольницы», уповая на то, что после войны все должно возвратиться на свои места — они снова будут у правящего руля.
В самые тяжкие дни ленинградской блокады зимой сорок второго года Ольга Берггольц писала:
Ольга Берггольц с особой остротой, пожалуй, ощущала эту свободу — ведь ее в тридцать седьмом исключили из партии и посадили, выпустили в тридцать девятом — повезло. Когда в сорок втором печатался ее «Февральский дневник», строки о бурной свободе воспринимались как само собой разумеющиеся. Но из написанного сразу после войны в сорок шестом известного стихотворения Семена Гудзенко «Я был пехотой в поле чистом…» при публикации были сняты две последние строфы. Кончалось стихотворение так: «С каким весельем я дружил — огонь был не огонь. С какой свободою дружил — Ты памяти не тронь». Уже не поощрялась дружба со свободой — не соответствовала возрождающемуся политическому климату.
Здесь история совершила нежданный сражавшимся с захватчиками народом поворот, суть которого первым в нашей литературе осознал и отразил Гроссман. Победа в Сталинграде, ставшая переломом в ходе войны (впрочем, и вообще победа над гитлеровской Германией, рожденная могучим самоотверженным порывом народа к свободной жизни) была у народа отобрана, использована для его подавления, для укрепления тоталитарного лагерного режима в стране, для торжества сталинщины. Дух свободы, преследовался, истреблялся. Закручивались гайки государственной машины бесправия и подавления. Вскоре после разгрома немцев в Сталинграде появляются первые признаки возвращения к былому, к опостылевшим довоенным нравам и порядкам. Старый рабочий Андреев рассказывает в романе Гроссмана: «…Снабжения нет, зарплаты не выдают, в подвалах и землянках холодно, сыро. Директор другим человеком стал, раньше, когда немец пер на Сталинград, он в цехах — первый друг, а теперь разговаривать не хочет, дом ему построили, легковую машину из Саратова пригнали… Помните, Сталин говорил в позапрошлом году: братья и сестры… А тут, когда немцев разбили, директору — коттедж, без доклада не входить, а братья и сестры — в землянки». По доносу Гетманова отзывают в Москву Новикова — и кто знает, что его там ожидает. Строгий выговор и понижение получает директор СталГРЭС Спиридонов, всю оборону под обстрелами и бомбежками не покидавший своего поста. В физическом институте по известной схеме (добавился антисемитизм) организуется травля Штрума, а затем обласканного Сталиным Штрума заставляют подписать гнусное письмо против статьи, опубликованной в «Нью-Йорк таймс», в которой речь идет о репрессированных советских ученых и писателях. На Новикова, Спиридонова, Штрума каким-то образом падает зловещая тень дела Крымова, уже объявленного врагом народа. Никто из них совершенно не причастен к этому состряпанному делу. Новиков вообще никогда в глаза не видел Крымова, и все-таки раз какая-то, пусть даже призрачная ниточка связи существует, ее всегда могут ретивые сотрудники органов размотать, отыскать криминал — человек, как пешка на шахматной доске, оказывается «под боем». Следствие, лучше сказать расправа над Крымовым ведется по образцам тридцать седьмого года, ясно, что сердцевина сталинского режима сохранилась.