Странные, больно задевавшие нас вещи стали происходить сразу же после Победы. Впрочем, сказав «после Победы», я не совсем прав, не совсем точен. Еще шли последние свирепые бои, когда 1 мая 1945 года Сталин уже стал внушать советским людям, что «наша социалистическая экономика укрепляется и растет, а хозяйство освобожденных областей, разграбленное и разрушенное немецкими захватчиками, успешно возрождается». На самом деле страна пришла к победе на последнем дыхании, разоренной, обезлюдевшей — почти полностью были скошены целые поколения, ужасные зияния бросались в глаза, куда ни глянешь, они были повсюду — в каждой деревне, в каждом школьном классе, в каждой семье. А возрождалось очень активно и целеустремленно и отношение к итогам только что окончившейся войны и к только-только наступающей мирной жизни, нищей и трудной, возрождалось то государственное самодовольство и самохвальство, которое было одной из причин наших катастроф в начале войны. Все громче стало звучать державинское «Гром победы, раздавайся, веселися, храбрый Росс!» А оснований в те дни для веселья было мало — разве что перестали на поле боя гибнуть люди…
Нет, я не хочу и в малой степени умалять значение победы над гитлеровской Германией и для нашей и для мировой истории. Когда на празднование шестидесятилетия открытия «второго фронта» нас позвали в качестве бедных родственников, это стыдно. Стыдно не для нас, а для наших тогдашних союзников, у которых, впрочем, что скрывать, есть и свой, и немалый, счет к нам — вспомним хотя бы наши дружеские отношения с немцами, когда их авиация нещадно бомбила Англию.
Похоже, что у Сталина не было никакого желания вспоминать войну. Сколько бы ни трубили тогда государственные фанфары о том, что он великий военачальник всех времен и народов, как бы ни возносили его беспримерный полководческий гений, сколько бы ни курили ему фимиам — все это, разумеется, по команде и сценариям вышколенных им пропагандистских и идеологических служб, — он не забыл пережитого страха и унижения, особенно в первый год войны. Смертельной угрозой висела тогда опасность военного поражения…
И вот еще что… Сталин, убравший к началу тридцатых годов из руководства страной и партией большинство потенциальных оппонентов, мало-мальски независимых людей, уничтоживший затем почти все высшее командование Красной Армии (кто-то подсчитал, что от пуль и снарядов фашистов генералов погибло втрое меньше, чем военных такого ранга в застенках НКВД), всесильный диктатор, автор сковавшего страну жуткого оцепенения, которое называют «тридцать седьмым годом», он давно привык ни с кем не считаться, не ценить ничьих заслуг и достоинств. Но, видимо, не забыл совершенно для него невыносимого чувства своей зависимости во время войны. Когда по-настоящему приперло, как в первой половине войны, ему пришлось с военачальниками считаться, с их знаниями, с их способностями, принимать во внимание их мнение, порой поступаться своим. К тому же многие из них выдвинулись в тяжелейших обстоятельствах поражений и отступления, в огне ожесточенных сражений показали, на что способны. Нет, разумеется, в большинстве случаев они выдвигались тогда не вопреки его воле. Но по его кадровым установкам, принятым в мирное время, большинству из них путь к столь высоким должностям был закрыт. В «премьеры» намечались другие, его «выдвиженцы», которые смотрели ему в рот, всегда рады были стараться и старались угадать его мысли и желания, им и в голову не могло прийти иметь свою, не совпадающую с его точку зрения. Говорит вождь и учитель: Германия на нас не нападет — значит так оно и будет, полагали они, надо ему верить, а не фактам. А война потребовала генералов, готовых брать на себя всю полноту ответственности за развернувшиеся в сложных, нередко катастрофических для нас обстоятельствах сражениях. Напомню, что будущие командующие фронтами Черняховский и Баграмян начинали войну полковниками, Рокоссовский, Василевский, Петров, Толбухин, Малиновский — генерал-майорами, а некоторым военачальникам, чьи имена гремели в войну — назову для примера того же Рокоссовского, Мерецкова, Горбатова, — пришлось до этого отведать тюремную баланду. Моему давнему приятелю — журналисту, с которым мы одно время вместе работали, пришлось, когда Рокоссовский вернулся из Польши после сталинской «командировки» туда, часто встречаться с маршалом. Он рассказал мне, что как-то спросил у маршала, что он думает о Сталине как военачальнике. Рокоссовский ответил коротко (похоже, он для себя давно знал ответ на этот вопрос): «До Сталинграда не понимал ничего, после Сталинграда начал советоваться…»