Выбрать главу

Многие наши поэты искали и предлагали в своих стихах слово, которое бы претендовало на то, чтобы стать поэтической формулой войны. Василий Лебедев-Кумач: «Идет война народная, священная война». Александр Твардовский: «Бой идет святой и правый, смертный бой не ради славы, ради жизни на земле». Константин Симонов: «Да, война не такая, какой мы писали ее, — это горькая штука…». Михаил Кульчицкий: «Война ж совсем не фейерверк, а просто трудная работа…». Борис Слуцкий: «А война — была. Четыре года. Долгая была война». Давид Самойлов: у него война — это «роковые, свинцовые, пороховые» годы.

Окуджава предложил свое определение: «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…». Развернутое и реализованное в его стихах и песнях, в автобиографической повести «Будь здоров, школяр» — это «подлая» ошарашивало, потому что резко расходилось с утвердившимся в нашей пропаганде и нашем искусстве взгляде на войну. Как он однажды заметил: «Все мои стихи и песни не столько о войне, сколько против нее». Подлая война особым образом настроила его будущее писательское зрение. Она выветрила из меня навсегда, — рассказывал он, — те осколки романтики, которые во мне все же еще, как и в любом юнце моего возраста, сидели. «Я увидел, что война — это суровое жестокое единоборство, и радость побед у меня постоянно перемешана с горечью потерь, очевидцем которых я был. И впоследствии, когда я все это осознал, не могу сказать, что я стал пацифистом, это было бы смешно, но во мне выработалась не умозрительная, а органическая ненависть к войне. И это наложило отпечаток на всю мою жизнь, и литературную тоже».

Изданная Окуджавой в поздние годы книга «Девушка моей мечты», жанр которой в подзаголовке определяется как «автобиографические повествования») открывается рассказом о первом дне войны. Он, этот день, стал истинным началом биографии того поколения, к которому принадлежит Окуджава. Многое из того, что случилось потом, и в войну и после нее, забылось, стерлось. А ее первый день врезался в память навсегда. Он разом отсек прошлое, словно бы установил иное, особое исчисление времени — не на часы и дни, на поражения и победы, на павших и уцелевших, он был началом беспощадного исторического суда над каждым из нас и над общей нашей судьбой. Но это мы потом осознали его как грозный исторический рубеж, а тогда это был самый обычный день — никаких вещих предзнаменований. День как день… Таким его хранила память Окуджавы, таким он предстает на первой странице его «автобиографического повествования»:

«Прошлое, давно прошедшее, минувшее, былое, история — какие торжественные понятия, перед которыми, наверное, следует стоять с непокрытой головой. Да неужели, думаю я, такое уж это прошлое? Такая уж это история? Да ведь это было совсем недавно: лето в Тбилиси, жара, позднее утро. Я и дядя Николай перетряхивали чемоданы. Тетя Сильвия отбирала летние вещи. Мне было семнадцать лет. Вдруг отворилась дверь и вошла без стука наша соседка. Мы шумно ее приветствовали. Она сказала белыми губами:

— Вы что, ничего не слышали?

— Слышали, — сказал дядя Николай. Столько чего слышали… А что вы имеете в виду?

— Война, — сказала она.

— А-а-а, — засмеялся дядя Николай, — Таити напало на Гаити?

— Перестань, — сказала тетя Сильвия. — Что случилось, дорогая?

— Война, война, — прошелестела соседка. — Включите же радио!

По радио гремели военные марши. Я выглянул в окно — все было прежним!»

Никакого пафоса — заурядная поездка к морю на отдых, старые чемоданы, летние вещи — действительно не надо становиться навытяжку с непокрытой головой. И все-таки именно такой была реальная история. Вроде бы все вокруг оставалось прежним, но жизнь круто и бесповоротно менялась, и эти перемены складывались в то, что потом называли народной бедой и народным мужеством.

Вместе с приятелем рассказчик разносит военкоматские призывные повестки. Мимолетная сцена: «В одном из дворов среди низко подвешенных сохнувших простынь и рубашек стояла перед нами еще молодая женщина с большим животом и мальчиком на руках, и за юбку ее держались две девочки. Все, кто был во дворе, увидев нас, замолчали, поэтому стало очень тихо.

— Кого хотите? — спросила женщина, как будто не расслышала фамилию, которую мы назвали, а сама смотрела не на нас, а на розовую, трепещущую под ветром повестку.