– Товарищ лейтенант, это я, сержант Вознюк из 119‑го.
– Слушаю тебя, сержант. Как вы там? Еще держитесь?
– Да трое нас осталось. Всего трое. Один пулемет и винтовки. Что делать?
– Сражаться, сержант, – холодно, жестко ответил Громов. – Сражаться, пока есть такая возможность.
– Но ведь они взорвут дверь и ворвутся. Тут раненые говорят, что надо бы сдаться. Сколько можно мучиться?
– Много раненых?
– Одиннадцать человек, товарищ лейтенант. Шесть из них – тяжело. Что с ними делать? Страшно смотреть на их мучения.
– Да, страшно, – согласился лейтенант, думая еще и о тех раненых, за судьбу которых, за их мучения несет ответственность он сам.
– Я хотел разрешить им выйти. Вынести их. Но побоялся. А дот комбата не отвечает.
– И правильно побоялся. Устав не допускает сдачи в плен ни при каких обстоятельствах. Пока мы живы, приказ для всех один: сражаться! Еще раз поговори с бойцами. Лучше обречь себя на мучительную смерть, чем на позор плена.
– На словах оно, ясное дело… Но тут – сама жизнь…
– Именно о жизни, а не о словах я и толкую. Напомни раненым, что они солдаты. И что во все века, во всех крепостях мира раненые разделяли судьбу своих гарнизонов.
– А ведь так оно и было, – согласился сержант.
После разговора с Вознюком лейтенант сразу же попробовал дозвониться до Шелуденко, но дот действительно не отвечал.
«Может, ведут бой и просто некому поднять трубку?» – подвернулась спасительная мысль. Громову не хотелось верить, что дот Шелуденко замолчал навсегда. Уже отчаявшись услышать в трубке чей-либо голос, лейтенант покрутил ручку еще раз и… вдруг до него долетел слабый, будто идущий из глубокого колодца, голос комбата:
– Ты, Громов? Ты… Прощай, лейтенант…
– Что случилось, товарищ майор?!
– Сожгли они нас, гады. Огнеметами. В амбразуры. Всех, сволочи… Я один. Тоже… ранен… Тут у меня ящик… с гранатами. Сейчас… ворвутся, но я… С ними… Прощай, Беркут…
Андрей еще немного подержал свою трубку, но уже понял, что трубка майора упала в гнездо, а значит, больше он не услышит ни голоса комбата, ни того, что там произойдет.
Громов сел на нары и, обхватив голову руками, прижался затылком к стене. Он устал. Это уже какая-то нечеловеческая усталость, вместе с которой приходит безразличие к жизни. Он настолько устал, что в какую-то минуту вдруг сказал себе: «Поскорее бы это случилось! Нет сил. Пора кончать… Я сделал все, что было в моих силах». Но через минуту-другую все же сумел одернуть себя: «Не паникуй! Как там орал этот Штубер: “И не ваша вина, что войска бежали, бросив вас на произвол судьбы”? На психику жмет. Но ведь нас не на “произвол”, нас для борьбы оставили. В конце концов, кто-то же должен был остаться. Точно так же, как кто-то первым должен пойти на прорыв обороны противника… и погибнуть; первым ворваться в окоп – и тоже…»
– Камандыр! – закричал в трубку Газарян. – Наблюдай! Нэт адын арудий!
– Вижу, Газарян, вижу, – ответил Громов, не поднимаясь с места и не открывая глаз. – Молодец, младший сержант!
– Это тебе мой подарок, камандыр. От солнечной Армении!
– Спасибо, друг. Настоящий солдатский подарок. Береги людей.
– Но должэн тэбэ сказать, что они закапывают в землю два танка. На южный сторона, наблюдаешь?
– Ничего, значит, твоим гайдукам скучать не придется.
– Гайдуки, – сразу же пригасил свою радость младший сержант. – Правильно говоришь. Пусть будет, как хотел Крамарчук: гайдуки. Ребята привыкли. Какой был камандыр, а, какой камандыр! Но… война. Сейчас ничтожим другой арудий!
– Андрей, они забивают трубы камнями, – выросла на пороге Мария. – В отсеках становится трудно дышать.
– Так они и должны поступать. У них нет другого выхода. Чувствую, что у них появился знающий, толковый офицер, настоящий профессионал войны.
– Ты бредишь, лейтенант!
– Почему «бредишь»? Рассуждаю. Там ведь тоже офицеры. Они тоже выполняют приказы.
– Но ведь там, в отсеках…
– Я все понял. Иди к раненым. Успокой их.
– Андрей…
– Идите к раненым, санинструктор Кристич. Ваше место рядом с ними.
Как только она вышла, Громов выдвинул из-под нар ящик с лимонками, быстро распихал несколько штук по карманам, две взял в руки и побежал к выходу.
Видно, фашисты почувствовали себя настолько уверенными, что даже мысли не допускали, что кто-то из гарнизона может вырваться наружу и выбить их с крыши. Этим Громов и воспользовался. Пригнувшись, вскочил в окоп, потом, уже в конце его, выскочил, сделал несколько шагов в сторону и, увидев пятерых или шестерых солдат, таскающих камни, метнул в них одну за другой две лимонки, затем под пулеметным огнем залег, достал из кармана и бросил третью и только тогда спрыгнул назад, в окоп. К стонам и крикам раненых он прислушивался уже сидя под приоткрытой дверью. Что отвечать Марии, как вести себя, слушая ее донесение, – он не знал, зато сделал то единственное, что мог и обязан был сделать. Так пусть же это ему зачтется.