– Нет, – выдавил из пересохшего горла Гордаш. – Такого не было. Я бы знал, если бы…
– И я бы знал. Это было бы описано во многих пособиях по искусству. Следовательно, пока что до этого еще никто не додумывался. Я дарю вам не просто идею, я дарю вам бессмертие, которое не способен подарить даже Господь Бог. Уверен, что эта работа, как беспрецедентная, обойдет с выставками все музеи мира. Лучшие музеи. Которые будут почитать за честь видеть у себя «Обреченного» работы знаменитого подольского мастера Гордаша.
Штубер открыл стол, достал из него маленький сверточек и бросил рядом с костью.
– Здесь три резца разной конфигурации. Все, что удалось раздобыть в этом захолустном городке. Если понадобятся еще какие-то инструменты: напильник, ножовка… – сообщите коменданту лагеря. Добудем все необходимое.
Кроме того, в течение двух недель никого из вашей камеры казнить не будем, чтобы не травмировать вас.
– Я христианин. Учился в семинарии. Я не могу… из человеческой кости, – проговорил Гордаш, не отводя взгляда от открывшихся ему резцов, сам вид которых действовал на него привораживающе.
– Сможешь. Если хочешь продлить жизнь своим товарищам и свою собственную – сможешь.
Гордаш взял резцы, сжал в руке один из них и свирепо взглянул на оберштурмфюрера.
– Разве что из твоих костей, – почти шепотом проворочал пленный.
Однако Штубер расслышал. Он холодно смерил великана с ног до головы, положил руку на кобуру.
– Кому принадлежала кость, из которой вырезан «Обреченный» – уточнять музеи не будут, – процедил он. – Для искусства это особого значения не имеет.
Гордаш положил резец к двум другим, снова завернул их в бумагу и сунул в карман. В свою очередь Штубер сгреб газету, в которой лежала кость, ткнул ему в руки, а сверху положил «Обреченного».
– Ефрейтор, увести! – приказал по-немецки. А когда Гордаш ступил за порог, крикнул вслед ему по-русски: – Мастер должен заботиться не о собственной жизни, а о жизни своих творений! Только тогда он настоящий мастер! Я обещаю сохранить имя творца этой скульптуры. Чего еще желать тебе, обреченному?!
Около часа, раздирая одежду, разбивая в кровь локти и колени, выползали они лисьим лазом, как назвала его Мария, из карстовой пещеры. И когда наконец увидели над головой небо, то уже не в силах были даже обрадоваться ему.
Впрочем, видеть могли пока лишь небольшую полоску неба – ровно столько, сколько позволило глубокое каменистое ущелье, в котором они оказались. И поскольку равнинного выхода из этого ущелья не было, то оно скорее напоминало провал или воронку от упавшего здесь тысячу лет назад метеорита.
Склоны этой воронки оказались крутыми, почти отвесными, и лишь серые камни-валуны, которыми они были усыпаны, позволяли выкарабкаться из нее без альпинистского снаряжения.
– Погибельная какая-то дыра, командир, – уловил его настроение Крамарчук. – Посмотри на склоны: ни одного кустика.
– Все в норме, – устало ответил Громов, чуть приподнимая голову и отыскивая взглядом медсестру. – К черту кустики! Главное, что мы опять на этом свете. Пока что отдыхать. Но прислушиваться.
И только тогда радостно улыбнулся: «Неужели действительно спасены?!»
Сшитая из шинельного сукна уже в доте, юбка Марии выглядела намного приличней, чем их изорванные брюки. Но нужно было видеть еще и ее ничем не защищенные ноги. Это были две сплошные кровоточащие раны, и странно, что ни там, в лисьем лазу, ни уже здесь, на этих холодных безжизненных камнях, Андрей не услышал от медсестры ни стона, ни жалобы.
Девушка лежала на спине так, что голова ее свешивалась с невысокого плоского валуна, а четко очерченная налитая грудь казалась непомерно выпуклой, словно Мария хотела во что бы то ни стало дотянуться ею до первых, падающих где-то на метр выше, лучей невидимого солнца. Громов старался смотреть на грудь медсестры, чтобы не видеть ее ног. Впрочем, разглядывать ее сейчас, такую измученную, было с его стороны подло – он это тоже понимал.
Несколько минут Андрей лежал молча, закрыв глаза. При этом он очень чутко прислушивался к каждому доносившемуся из-за пределов этого затерянного мира звуку. Больше всего он боялся сейчас услышать человеческую речь: немецкую, румынскую, даже русскую. Кто бы из врагов не обнаружил их – они по существу оказывались беззащитными. Любой обозник мог перестрелять их здесь, между камнями, как в тире. Промахи только подзадоривали бы его.
Однако речи не прозвучало. Беглецов томила своей затаенностью настоянная на камнях и сосняке замшелая первородная тишина.