Губы паренька вспрыгивали от страха, на лбу выступила испарина. Видно, ему не каждый день приходилось убивать легенду.
— Давай, парень, — подмигнул ему Авельянеда. — Жми на старт.
Над ложем возник фалангистский полковник и что–то громко зашептал сопляку, брызжа слюной в его красное ухо, почти пожирая его от ярости.
Однако сомнения, как тут же выяснилось, были присущи только юному палачу. Когда там, наверху, в безоблачном небе, наконец скользнуло роковое железо и стофунтовый скошенный нож хлынул под собственной тяжестью в бездну, Авельянеда, движимый смутным чувством недосказанности, сумел немного повернуться на скамье и увидеть глаза людей, обступающих эшафот, глаза, в которых впервые за долгие годы не было ни глумления, ни ненависти, ни преступного снисхождения, которое превыше всякого суда. Как и сам он когда–то на своих собственных врагов, они смотрели на него без торжества, они даже сострадали ему, скупым, сдержанным состраданием, но были готовы довести начатое до конца.
В эту минуту Аугусто Гофредо Авельянеда де ла Гардо примирился со своим народом. Он был счастлив умирать, зная, что они хоть чему–то у него научились.