5
В марте Иван Алексеевич едет в Полтаву.
Осталась запись:
«Еду из Огневки в Полтаву. Около 11 часов утра. Только что выехал с Бабарыкиной. Даль ясная, далекие на горизонте облака, как осенью – перламутро-лиловатые, лесочки чернеют.
Грустно и люблю всех своих.
В Крыму на татарских домах крупная грубая черепица».
…В Полтаве живет больше месяца. С этих пор он редко где подолгу уживается.
Нашла запись, объясняющую эту непоседливость:
«Перелет птиц вызывается действием внутренней секреции: осенью недостатком гормона, весной избытком его… Возбуждение в птицах можно сравнить с периодами половой зрелости и «сезонными толчками крови» у людей…
Совсем, как птица, был я всю жизнь!»
30 апреля он отправляется в Шишаки. Есть запись его:
«Овчарки [18] Кочубея. Рожь качается, ястреба, зной. Яновщина, корчма. Шишаки. Яковенко не застал, поехал за ним к нему на хутор. Вечер, гроза. Его тетка, набеленная и нарумяненная, старая, хрипит и кокетничает. Докторша «хочет невозможного».
Миргород, там ночевал».
Вернувшись в Полтаву, он пробыл там до 24 мая.
Из Люстдорфа, от Федорова, он получил приглашение опять погостить. Люстдорф – немецкое село за Большим Фонтаном, дачное место, не очень дорогое. Иван Алексеевич решает принять приглашение и составляет план: Кременчуг – Николаев, оттуда морем в Одессу.
Его записи:
«Кременчуг, мост, солнце, желто-мутный Днепр.
За Кременчугом среди пустых гор, покрытых хлебами, думал о Святополке Окаянном.
Ночью равнины, мокрые после дождя пшеницы, черная грязь дороги.
Николаев, Буг. Ветрено и прохладно. Низкие глиняные берега, Буг пустынен. Устье, синяя туча, громадой поднявшаяся над синей сталью моря. Из-под боков парохода развалы воды… бегут сквозь решетку палубы…
Впереди море, строй парусов.
Выход из устья реки в море: речная мутная, жидкая вода сменяется чистой, зеленой, тяжелой и упругой морской… Другой ветер, другой воздух, радость этого ветра, простора, воздуха, счастье жизни, молодости… Яркая зелень волн, белизна чаек, запахи пароходной кухни… Уже слегка подымает и опускает, – это было тоже всегда радостью, – и от этого особенно крепко и ловко шагаешь по выпуклой, недавно вымытой гладкой палубе и глядишь с мужской жадностью, как на баке кто-то стоит, придерживает одной рукой шляпку с развевающейся от ветра дымчатой вуалью, а другой обвивающие ее по ногам полы легкого пальто.
Пароходный лакей, похожий на Нитше, густо усатый, рыжий.
…Штиль. Пароход мерно гонит раскаты волн и шипящую пену.
Там внизу, где работают стальные пароходные машины, все шипит, все в горячем масле, на котором свертываются крупные капли пара. Пахнет им и горячим металлом.
Неподвижные, крупные металлические белые электрические высоко висящие огни поздней ночью, в пустом и тихом порту. Тени пакгаузов. Крысы.
Мачты барок в порту качались мерно, дремотно, будто сожалея о чем-то!»
«29 мая.
Люстдорф. Рассвет, прохладный ветер, волнуется сиреневое море. Блеск взошедшего солнца начался от берега.
Днем проводил Федорова в Одессу, сидел на скалах возле прибоя. Море кажется выше берега, на котором сидишь. Шел берегом – в прибое лежала женщина.
Вечером ходил в степь, в хлеба. Оттуда смотрел на синюю пустынность моря».
К соседям Федоровых, Карашевым, приехал их друг, молодой писатель Куприн.
Утром Иван Алексеевич вместе с Федоровым пошли купаться.
Из воды вылез человек, неуклюжий, лохматый, с острыми глазками, Федоров сказал:
– Это Куприн.
И познакомил Бунина с ним.
Иван Алексеевич внимательно взглянул на него.
Куприн сразу ему понравился той редкой художественной одаренностью, которой они обладали оба, что встречается не так часто даже среди писателей.
Они вместе купались, вели разговоры, которые они потом всю жизнь вели только друг с другом – какое-то смакование художественных подробностей. Быстро стали называть друг друга то Гастоном, то Альбертом, то Васей, то Петей, то Карпом… Бунина восхитило в Куприне нечто звериное; это «звериное» отличало Куприна: у него было нечеловеческое обоняние, он сразу по запаху мог определить, кто что курил или пил…
В то время на вид Куприну было лет за тридцать, хотя он был ровесником Бунина. Глазки узкие, очень зоркие на татарском лице, – мать его была татарская княжна. Я однажды навестила ее, по просьбе Александра Ивановича, во Вдовьем Доме в Москве, когда она была больна, я сразу поняла, что весь купринский талант от нее: такая же образность и отрывистость речи, так же «по-купрински» щурила глаза.