Выбрать главу

Когда братья съехались. Маша уже была на ногах. Она оправдывалась, что испугалась своей болезни, так как была высокая температура, которая неожиданно упала.

Нужно сказать, что деревенские жители панически боятся всякого заболевания. Малейшее недомогание им кажется уже преддверием смертельной болезни. Меня очень забавляло, когда я стала жить в Васильевском, как Софья Николаевна при малейшем поднятии температуры у кого-нибудь из взрослых сыновей начинала нервно ходить по зале и утирать слезы. Я долго не понимала, в чем дело? А потом сообразила: отсутствие медицинской помощи в деревне всегда вызывает страх, что болезнь обернется в опасную, смертельную… Но Маша жила в городе, могла позвать врача…

Конечно, братья побранили ее, а потом все были рады свиданию и весело провели время. Мать несказанно радовалась, что увидела своих сыновей, – в чужом для нее городе она больше тосковала по ним, особенно по младшему. Страдала она, что семейная жизнь Ивана Алексеевича опять не удалась. Он привез ей портрет своего Коли, снятого в платьице. Она нашла, что он напоминает маленького Ваню.

Через несколько дней Юлий стал собираться в Москву, Иван тоже решил ехать с ним, вспомнив о каких-то делах.

В Москве он оставался недолго. В начале марта на «Среде» он, встретившись с Марьей Павловной Чеховой, сообщил ей, что скоро едет в Ялту. Она попросила отвезти брату ножницы.

Чехов только что перенес очередной бронхит, стал поправляться, когда Иван Алексеевич, наконец, попал в Ялту. И опять он бывал в Аутке чуть ли не каждый день.

В это время у них часто заходила речь о «Мещанах» Горького, которые шли в Москве. Такого успеха, какой вызвала постановка «На дне», не было. Чехов находил, что «Мещане» – «гимназическое произведение», но заслуга Горького, по его мнению, была в том, что «он восстал первый на мещанство и как раз, когда общество было к этому подготовлено». Чехов говорил, что, когда перестанут читать произведения Горького, его имя останется, за его протест против мещанства.

Много смеялись над рассказами Бунина о первом представлении «На дне» и над вечером «шипящих женщин», где гвоздем оказался Скиталец. Особенно веселила Чехова «салфетка, брошенная в щи», и восхищало: «Велик аплодисмент сорвал…»

Ненадолго в Ялту приехал Куприн, у которого родилась дочь, чем он очень гордился, ее назвали Лидией в честь рано скончавшейся тетки, Лидии Карловны Туган-Барановской, рожденной Давыдовой. Писатели катались верхом. Куприн хвалил Бунина за посадку. Говорил не раз и мне: «За его верховую езду я прощаю ему все…»

После разрыва с мужем приехала в Ялту Голоушева, актриса Художественного театра. Приплыл и писатель Федоров из Одессы, – ему хотелось поговорить с Чеховым о своих пьесах, которые он в ту зиму посылал ему: одну он мечтал устроить в Художественный театр, но из этого ничего не вышло.

В конце первой апрельской недели Федоров с Буниным уплыли в Одессу. Куприн, соскучившись по жене и дочке, укатил домой, в Петербург.

В Одессе Иван Алексеевич начал хлопотать о билете на пароход, шедший в Константинополь. Он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось непременно побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве. 9 апреля он отплыл в Царьград.

5

Случайно у меня в руках оказалось письмо Ивана Алексеевича к старшему брату:

«Константинополь 12 апр. 1903 г. Вечер.

Милый Юленька. Выехал из Одессы 9 апр., в 4 ч. дня, на пароходе «Нахимов», идущем Македонским рейсом, т. е. через Афон. В Одессу мы приехали с Федоровым 9-го же утром, но никого из художников, кроме Куровского, я не видел. Да и Куровский отправлялся с детьми на Куликово Поле – народное гулянье – так что на пароход меня никто не провожал. Приехал я туда за два часа до отхода и не нашел никого из пассажиров первого класса. Сидел долго один и было на душе не то, что скучно, но тихо, одиноко. Волнения никакого не ощущал, но что-то все-таки было новое… в первый раз куда-то плыву в неизвестные края. Часа в три приехал ксендз в сопровождении какого-то полячка, лет 50, кругленького буржуа-полячка, суетливого, чуть гоноровитого и т. д. Затем приехал большой плотный грек лет 30, красивый, европейски одетый, наконец, уже перед самым отходом жена русского консула в Витолии (близ Салоник), худая, угловатая, лет 35, корчащая из себя даму высшего света. Я с ней тотчас же завел разговор и не заметил, как вышли в море. «Нахимов» – старый, низкий пароход, но зыби не было, и шли мы сперва очень мирно, верст по 8 в час. Капитан, огромный, добродушный зверь, кажется, албанец, откровенно сказал, что мы так и будем идти все время, чтобы не жечь даром уголь: зато не будем ночевать возле Босфора, а будем идти все время, всю ночь. Поместились мы все, пассажиры, в верхних каютах, каждый в отдельной. За обедом завязался общий разговор, при чем жена консула говорила с ксендзом то по-русски, то по-итальянски, то по-французски, и все время кривляясь а ла высший свет невыносимо. И все шло хорошо… медленно терялись из виду берега Одессы, лило вечерний свет солнце на немного меланхолическое море… Потом стемнело, зажгли лампы… Я выходил на рубку, смотрел на еле видный закат, на вечернюю звезду, но недолго: наверху было ветрено и продувало прохладой сильно. Часов в 10 ксендз ушел с полячком спать, грек тоже, а я до 12 беседовал с дамой – о литературе, о политике, о том, о сем… В 12 я лег спать, а утром солнечным, но свежим пошел на корму… поглядел на открытое море, на зеленоватые тяжелые волны, которые, раскатываясь все шире, уже порядочно покачивают пароход. Добрался до каюты. Затем заснул и проснулся в 11 ч… Балансируя, пошел завтракать, съел кильку, выпил рюмку коньяку, съел паюсной икры немного – и снова поплелся в каюту; завтракал только капитан и полячок. Остальные лежали по каютам, и так продолжалось до самого входа в Босфор. Пустая кают-компания, утомительнейший скрип переборок, медленные раскачивания с дрожью и опусканиями – качка все время была боковая, – пустой полусон, пустынное море, скверная серая погода… Проснусь, – ежеминутно засыпал, спал в общем часов 20, – выберусь, продрогну, почувствую себя снова хуже – и опять в каюту, и опять сон, а временами отчаяние: как выдержать это еще почти сутки? Нет, думаю, в жизни никогда больше не поеду. К вечеру мне стало лучше, полное отсутствие аппетита, отвращение к табаку и тупая сонливость продолжалась все время. К тому же солнце село в тучи, качка усилилась – и чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких еще более возросло. Заснул часов в семь, снова выпил коньяку, – за обедом я съел только крохотный кусок барашка, – изредка просыпался, кутался в пальто и плэд, ибо в окна сильно дуло холодом, и снова засыпал. В 2 часа встал и оделся, падая в разные стороны: в 4 часа, по словам капитана, мы должны были войти в Босфор. Выбрался из кают-компании к борту – ночь и качка – и только. Сонный лакей говорит, что до Босфора еще часа 4 ходу. Каково! В отчаянии опять в каюту и опять спать. Вышел часа в 4 – холодный рассвет, но ни признака земли, только вдали раскиданы рыбачьи фелюги под парусами… кругом серое холодное море, волны, а внизу – скрип, качка и холод… Снова заснул… Открыл глаза – взглянул в окно – и вздрогнул от радости: налево, очень близко гористые берега. Качка стала стихать. Выпил чаю с коньяком – и в рубку. Сюда скоро пришли и остальные, за исключением дамы; солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор…