В «Мелкопоместных», равно как и в очерках «Помещик Воргольский», «Шаман и Мотька», «День за днем», «Судорожный» и т. д., хотя и чувствуются гуманистические настроения автора, обнаруживается его наблюдательность, живость, литературная одаренность, – все же трудно предугадать того зрелого мастера, почерк которого заметен уже в произведениях 1900–1901 годов. Недаром Бунин вспоминал затем в своей «Автобиографической заметке»:
«Сам чувствуя свой рост и в силу многих душевных переломов, уничтожал я тогда то немногое, что писал прозой, беспощадно».
Идя от очерка к рассказу, молодой автор избирал такие сюжеты, которые, часто отличались назидательностью или даже фальшью, как, например, в святочном рассказе «Нефедка»: пропойца-сапожник, у которого в нетопленом доме голодная жена и ребята мал мала меньше, в новогоднюю ночь едет воровать елки. Вот он уже заносит свой преступный топор, но – чу! – слышится колокольный звон, пробуждающий в душе бедняка мучительные укоры совести. Вскоре он уже оказывается в церкви: «В первый раз он благоговейно стал в толпе молящихся, и, когда раздался наконец торжественный Рождественский гимн, он узнал и понял, когда можно быть истинно счастливым и спокойным душою…» Этот сентиментально-нравоучительный рассказ молодого Бунина ничем не отличался от множества подобных, заполнявших страницы журнала «Родина».
Лишь очень редко, например в маленьком рассказе «Федосеевна» (1891), в его ранней прозе, мы встретим черты, предвосхищающие зрелое творчество.
В. Е. Муромцева-Бунина вспоминала: «Такого быстрого аппарата, как у Ивана Алексеевича, я ни у кого не наблюдала. Бывало, говоришь: «Да посмотри на это!» – «Я уже видел!..» – А я не понимаю: он смотрел в другую сторону. Но потом, через некоторое время, когда он писал об этом, я с удивлением видела, что он мгновенно заметил то, на что, казалось, и не взглянул». Это было у него врожденное. А вот переводить увиденное на язык слов, вернее, на музыку слов молодой Бунин, автор «Нефедки» и «Божьих людей», еще не умел. Тайна художественной выразительности еще мало занимала его.
Через полвека, в романе «Жизнь Арсеньева», Бунин расскажет о том, как в нем формировался художник, как обостренное художническое ви́дение мира рождало у него множество прекрасно-бесцельных зарисовок из одной лишь потребности поделиться ими со всеми:
«Но теперь меня все ранило – чуть не всякое мимолетное впечатление – и, ранив, мгновенно рождало порыв не дать ему, этому впечатлению, пропасть даром, исчезнуть бесследно, – молнию корыстного стремления тотчас же захватить его в свою собственность и что-то извлечь из него. Вот он мелькнул, этот извозчик, и все, чем и как он мелькнул, резко мелькнуло в моей душе и, оставшись в ней каким-то странным подобием мелькнувшего, как еще долго и тщетно томит ее! ‹…› Низко, с притворным смирением, клонил передо мной густую седую голову нищий, приготовив ковшиком ладонь, когда же ловил и зажимал пятак, взглядывал и вдруг поражал: жидко-бирюзовые глаза застарелого пьяницы и огромный клубничный нос – тройной, состоящий из трех крупных, бугристых и пори-стых клубник… Ах, как опять мучительно-радостно: тройной клубничный нос!»
И двойник писателя, Алексей Арсеньев, наблюдает, наблюдает постоянно – он прямо-таки сжигаем жаждой изощренной наблюдательности. Даже в трактире: «Это тоже надо записать – у селедки перламутровые щеки».
Однако чему подчинена эта наблюдательность? «Писать! – говорит Арсеньев. – Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы «бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений!»
Но ограничить язык искусства только поисками неожиданных соответствий – значит в конечном счете обеднить искусство, придать ему эгоистически самодовлеющий характер. Возникает странное противоречие: судя по ранним (пусть несовершенным) произведениям Бунина, его почти не занимала эстетическая специфика литературы; судя же по поздним признаниям писателя, именно и только художественная выразительность непрестанно мучила его, в то время как гражданское звучание оставляло равнодушным. Ведь подспудно зреющий в книге конфликт Арсеньева и Лики во многом питается тем источником, что любимая не понимает поэтических устремлений молодого художника слова.