Бунин обращается к героям, находящимся у последней черты жизни, – старому барину Павлу Антоновичу («Танька», 1892), мучимому своей ненужностью деду Кастрюку («Кастрюк», 1892), одинокому мелкопоместному пожилому «фантазеру» Капитону Ивановичу («На хуторе», 1892), жалкому и трогательному «степняку» Якову Петровичу, доживающему свой век бобылем («В поле», 1895), старику караульщику Кукушке, замерзшему на лугу («Кукушка», 1898) и т. д. В чем смысл существования этих людей? Зачем они появились на свет и куда исчезнут?
«Как же это так? – рассуждает Капитон Иванович. – Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу – меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет – я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?» Уже в этих исканиях молодого писателя – зерно позднейших философских отступлений «Жизни Арсеньева», «Освобождения Толстого», религиозной публицистики.
Раннее самоопределение Бунина-художника было следствием его необычайной целеустремленности.
О поисках смысла бытия, об углубленном самопознании как пути познания жизни несколько декламационно говорится в рассказе «Перевал» (1892–1898), изображающем путника, упрямо бредущего ночным кручами: «Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы – и наступал час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох».
Однако эта ранняя приуготовленность к своему призванию, равно как и быстро определившийся круг излюбленных тем, как мы помним, не означали, что бунинское творчество было восхождением по прямой. Та удивительная ровность мастерства, какой отмечены зрелые произведения, была достигнута гораздо позднее, когда выковалась цельная реалистическая система. Теперь же, в течение всех 1890-х годов, при единстве миросозерцания бунинское творчество отличается крайней художественной неравноценностью.
Вслед за юношеским рассказом «Федосеевна», рисующим крестьянскую душу в «беспощадных» традициях русского реализма, появляется вялый очерк «Мелкопоместные», ничем не поднимающийся, скажем, над бесхитростными зарисовками тургеневских эпигонов, бытовых очерков начала века, наводнявших местные провинциальные газеты. Рядом с крепким рассказом об одном из «последних могикан» дворянства – «В поле» – мы видим наивную романтическую легенду «Велга» (1895), рассказ о девушке, гибнущей ради спасения любимого. Заметим, кстати, что аллегории с их сугубо злободневным звучанием вообще не удавались Бунину.
Наибольшей художественной силы, как видно, он добивался там, где реалистическая изобразительность находилась в ладу с объектом, по-родному близким писателю, где в контрастном сопоставлении с природой появляется деревенский человек – шире – вся крестьянская Россия, немотная, грубо-первобытная, не ведающая, что будет завтра. Движение Бунина-прозаика от середины 1890-х к началу 1900-х годов проявляется прежде всего в расширении масштабности, кругозора, в переходе от наблюдений над отдельными судьбами крестьян или мелкопоместных дворян к обобщающим размышлениям.
Так, очерковые зарисовки косной жизни, в которую ворвалась «чугунка», перерастают в раздумья о целой стране и ее «унылом лесном народе»: «На платформах стоят люди из этих деревушек – несколько нищих в рваных полушубках, лохматых, с простуженными горлами, но таких смиренных и с такими чистыми, почти детскими глазами… И, тупо глядя на поезд, они тоже говорят ему своими взглядами:
– Делайте, как знаете, – нам податься некуда. А что из этого выйдет, мы не знаем.
Гляжу и я на этот молодой, замученный народ… На великую пустыню России медленно сходит долгая и молчаливая ночь…» («Новая дорога», 1901).
Вблизи грандиозной и таинственной мистерии природы, с немолчным гулом сосен и кротким мерцанием звезд, скоротечная жизнь деревенского человека предстает в особенно резком пересечении черт чистой простоты, первозданности и жалкости, почти постыдной убогости, внеисторизма («древляне, татарщина» – «Мелитон»; «совсем дикарская деревушка!» – «Сосны»).
Выхода из этих противоречий Бунин не видит. Его симпатии обращены вспять, в патриархальное прошлое, когда (если верить писателю) «склад средней дворянской жизни… имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию». Если «Новая дорога» и «Сосны» – это думы о крестьянской Руси, то «Антоновские яблоки» (откуда приведена эта цитата) – размышления о судьбе поместного дворянства. Впрочем, для Бунина «усадьба» и «изба» не только не разъединены социальными противоречиями, но, напротив, живут близкими интересами и заботами. Но воздействие «дворянской косточки» ощутимо в бунинских рассказах, написанных на рубеже века, куда сильнее, чем в произведениях 1890-х годов, когда не прерывалась живая связь с деревней.