Проза обрела не только новую лексику, компактность и взвешенность. Она подчинилась внутренней мелодике, музыке. Бунин стремился, говоря словами любимого им Флобера, «придать прозе ритм стиха, оставляя прозу прозой». Примечательно, что сам он видел в своих исканиях ритма прозы как бы продолжение стихотворчества. В дневнике племянника писателя Н. А. Пушешникова за-писано признание Бунина: «Я, вероятно, все-таки рожден стихотворцем. Тургенев тоже был стихотворец прежде всего… Для него главное в рассказе был звук, а все остальное – это так. Для меня главное – это найти звук. Как только я его нашел – все остальное дается само собой».
Обращение к Тургеневу тут не случайно. Тайное, внутреннее очарование его лирической прозы (вспомним хотя бы «Свидание») предвещало возможности качественного развития этих, еще новых для XIX века тенденций. Бунин, вопреки ряду своих отрицательных высказываний о Тургеневе и его школе, был многим обязан ему. Тургенев-прозаик (равно как и драматург, создатель театра, почти лишенного внешнего действия, погружающего движение в подтекст) оказал определенное влияние также и на новаторское творчество Чехова.
Однако в своих исканиях Чехов и Бунин, оба разрабатывавшие «малые» жанры прозы, шли совершенно разными путями. Чехов как бы «демократизировал» прозу, добившись в итоге предельной простоты и общедоступности ее восприятия, того, что А. Твардовский охарактеризовал как «магию доходчивости». Самая форма рассказа, в сравнении с романом, представлялась Чехову более демократическим жанром (полушутя он говорил А.Н. Сереброву-Тихонову: «Романы умели писать только дворяне. Нашему брату – мещанам, разнолюду – роман уже не под силу…»). Бунин же, напротив, «аристократизировал» прозу, сознательно стремясь в рассказе к мерной, почти торжественной интонации, к высокой степени эстетизации действительности.
Сопоставляя прозу Чехова и Бунина, невозможно не отметить того, условно говоря, чеховского «импрессионизма», о котором писал еще Л. Н. Толстой. Картина надвигающейся грозы в повести «Степь» – хрестоматийный, но показательный пример – дана через впечатления Егорушки, переводящего все увиденное на свой, детский язык. Благодаря Егорушке, его «взгляду на вещи» вся картина обретает ту частную индивидуальность, какая делает каждое произведение Чехова интимно-близким читателю:
«Налево, как будто кто чиркнул по небу спичкой, мелькнула бледная фосфорическая полоска и потухла. Послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше. Вероятно, по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо…» и т. д. В этой сценке отражен тот же художественный прием, что и в рассуждении Треплева о знаменитом бутылочном стекле, блеск которого сразу создает впечатление лунной ночи (последнюю деталь Чехов использовал в рассказе «Волк»).
Словно демонстративно отвергает Бунин всякую опосредованность, приближающую описание к читателю. Кто бы ни был действующим лицом в рассказе, все равно ясно ощущаешь, что великолепные наблюдения сделаны самим автором, и только им. Он не доверяет ничьему вкусу, находя точные обозначения (под стать его стихам) характерных черт. Он единственный творец, он просвещенный самодержец в государстве своего творчества. Так вырастают холодные сполохи его прозы. А вот и конечная клеточка мерцающего литого столба – слово. Обычное, общеупотребительное, но сочлененное с другими – из «высокого штиля», – оно вдруг обретает утраченную было ранее свежесть, звучит громко, запоминаясь: «Вдали на Базарах восторженно рыдает осел» (сравните в стихах: «томно псы голодные завыли») или «коровы идут медленно, с женственной неловкостью». Для Бунина типичны такие обороты, как «мраморный обмылок», «нити стекловидных слюней» и т. д.
Но в такой эстетизации действительности таилась и значительная опасность самодовлеющего искусства, бесцельного переведения на его язык жизненных впечатлений. Для Бунина, в пору его недолгого сближения с В. Брюсовым и символистами, она представлялась реальной. В этом смысле характерно высказывание Л. Н. Толстого о рассказе Бунина. Как вспоминает А. Б. Гольденвейзер, поводом послужил «рассказ Б.», незадолго до того прочитанный Толстым. Приведем это высказывание:
«Сначала превосходное описание природы – идет дождик ‹…›. А потом девица – мечтает о нем (Лев Николаевич рассказал вкратце содержание рассказа. – О. М.), и все это: и глупое чувство девицы, и дождик – все нужно только для того, чтобы Б. написал рассказ. Как обыкновенно, когда не о чем говорить, говорят о погоде, так и писатели: когда писать нечего, о погоде пишут, а это пора оставить. Ну, шел дождик, мог бы и не идти с таким же успехом. Я думаю, что все это в литературе должно кончиться. Ведь просто читать больше невозможно».