«И царствовал Давид над всем Израилем, и творил Давид суд и правду над всем народом своим» (II Цар. 8, 15) — это сказано всего несколькими строками ниже сообщения о трех веревках, которыми смерили беспомощных моавитян. Можно предположить, что «свой народ» подразумевает нечто в большей степени племенное, чем национальное или религиозное, — но сами наши термины племя, нация или религия слишком приблизительны, и поэтому они не вполне подходят и вызывают неверные исторические или современные аналогии (Пелопоннесская война, Руанда, Сребреница, лагеря смерти) для истребления моавитян, которых укладывают на земле строем, измеряют тремя равными веревками, с очевидным безумным и щепетильным старанием пытаются отделить треть от них, причем не по числу людей, а по длине веревки, как будто моавитяне — это какая-то ткань или металлическая цепь.
Уцелевшая треть должна была на собственном опыте убедиться, что каждый из них — это не отдельный моавитянин, а множество локтей или долей лиги Моава, измеренного воинами царя Давида. Ретроспективный взгляд на эту расправу, возможно, напомнит эпизод из деяний пророка Самуила, когда он взял меч и изрубил на кровавые куски робко дрожащего царя Агага, воплощавшего для Самуила Амалика.
А если измерение и истребление моавитян (или двух третей их «длины») — это легенда? Возможно, это какая-нибудь намеренно преувеличенная похвала, или клевета, или не более чем фигура речи, которая на протяжении долгих доверчивых и все упрощающих веков принималась за достоверный факт? Но и тогда в этом сообщении, лаконичном — как будто речь идет об административной мере или о неважном событии в судьбе Давида, всеми обожаемого убийцы и поэта, танцора, которого пытался и не смог пригвоздить к стене Саул, — содержится глубокий смысл. Тогда выходит, что эта история сообщает нам, сколь ужасны все народы.
Неестественная и устрашающая картина истребления людей, разделенных на три части веревкой огромной длины, напоминает даже не то, как пророк лично убил Агага, а противоречащее мясницкой праведности Самуила его заявление о Божественном повелении отомстить всему «Амалику» за убийства и насилия, пронизывающие поколения и эпохи.
От человека Амалика, внука Исава, имя Амалик принимает народ, и он, каждый из его представителей, помечен местью. Народ Израиля также соединяет в названии и человека, и народ — приходящийся Амалику двоюродным дедом Иаков получает это новое имя. Вступив в единоборство с ангелом, он становится «Израилем», то есть «борющимся с Богом». Именно с момента этой битвы Иаков становится патриархом, другими словами, воплощением народа: «Отныне ты не будешь называться Иаковом, но будет имя тебе: Израиль. И нарек ему имя: Израиль. И сказал ему Бог: Я Бог Всемогущий; плодись и умножайся; народ и множество народов будет от тебя, и цари произойдут из чресл твоих» (Быт. 35, 10–11).
Эта борьба с ангелом и ее последствия, когда Иаков стал целым человеческим коллективом Израилем, имеют свое тайное и покрытое мраком продолжение, которое оказало свое влияние и на понимание, что такое «его народ», и в рассказе о царствовании Давида, — тень причастности пронизывает идею семени или народа или множества народов. Образ младенца Иакова, родившегося, держа своего брата-близнеца Исава за пятку, предполагает борьбу или состязание на индивидуальном уровне, настолько первичное, что оно предшествует рождению.
Рождение младшего из близнецов, выходящего из материнского чрева, вцепившись в пятку старшего, превращается в аллегорию всеобщих объятий и агрессии человеческой жизни, где воля к победе сражается с необходимостью, а внутреннее семейное превращается в воплощение чужеродности. И тот, кто родился в борьбе с братом, позднее вступит в борьбу с ангелом Божьим.
Что бы ни значила борьба с Богом, она привела к возникновению нации, или народа, или множества народов: протянувшись вертикально во времени, а не горизонтально по земле, эта лестница намного протяженнее человеческого века и жизни отдельного создания. Бороться с ангелом — значит бороться вне и впереди своего времени. То, что делает личность Амаликом, или Израилем, или Моавом, порождает запутанную сеть памяти, спускающуюся с одного края времени и поднимающуюся к другому. А потом в какой-то момент эта сеть складывается много раз, и все запутывается, и не остается почти ничего, кроме загадок и педантичных спекуляций.
Неожиданные повороты судьбы Давида, кажется, восходят к дому Саула. Когда Давиду предложили трон Израиля, первая мысль его была о Мелхоле. И вот, когда новый царь Израиля и Иудеи устроил свою резиденцию, основал Иерусалим на Сионе и укрепил свое царство, ему приходит в голову другая, хотя и родственная прежней, мысль: