Мало-помалу он успокоился, надеясь, что в полумраке великий князь не разглядел его мундира и дело обошлось. Но не тут-то было. Ночью в квартире раздался звонок. Из училища явился сторож с приказом тотчас же идти в Инженерный замок — всех, мол, собирают.
Пришедшие в замок воспитанники были в полном недоумении. Затем кто-то сказал, что один из кондукторов пропустил великого князя, не сделав ему фронта, и скрылся. К десяти часам утра князь приказал собрать всю роту, пообещав сам явиться. А ежели преступник сознается — вести его в Михайловский дворец.
Григорович счел за благо не подводить товарищей и повиниться, чем весьма обрадовал ротного командира.
Утром Григоровича повели к Михаилу Павловичу.
— Этот шалопай вчера был пьян! — объявил великий князь, указывая на приведенного.
Тут уж ротный командир осмелился вступиться:
— Ваше высочество, этот кондуктор отличается у нас хорошим поведением. Он никогда ни в чем худом не был замечен.
Или слова ротного командира смягчили Михаила Павловича, или великий князь был в духе, но он заговорил уже более снисходительно:
— Представьте, вчера этот шалопай не сделал мне фронта. Я подозвал его. Что же вы думаете? Он бросился от меня в магазин и удрал. Я послал за ним тотчас же Ростовцева, который ехал со мною, но нигде не могли его отыскать. Он точно… испарился!
Последнее слово так понравилось Михаилу Павловичу, что он повторял его без конца и, радуясь собственному остроумию, совсем развеселился. Это облегчило участь виновного. Приказано было посадить его под арест и держать до распоряжения.
Из-под ареста Григорович попал в лазарет — у него заболело горло. Навестившую его мать он просил взять его из училища, уверяя, что здесь его вгонят в чахотку. Любящая мать согласилась.
Федор мог только завидовать товарищу. Сам он должен был продолжать учение. У него не было изрядного состояния и снисходительной, любящей матери. Ему предстояло самому зарабатывать на кусок хлеба.
«Человек есть тайна»
После смерти отца Федор все чаще и чаще начал задумываться о своей дальнейшей жизни. Теперь, будучи в полной мере предоставлен самому себе, он мог решать те вопросы, которые до сих пор решал за него папенька. А он — покорный сын, приученный к повиновению, послушно следовал направлявшей его воле, не желая огорчать заботливого отца.
Уехав из Москвы и пожив в Петербурге, хотя и в закрытом учебном заведении, Федор уже на многое смотрел иными глазами, приобретая о жизни собственные понятия. Он жалел отца, сочувствовал ему, но отнюдь не разделял его взглядов и суждений. Едва проучившись в училище год, он уже писал Михаилу: «Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенес он! Горько до слез, что нечем его утешить». И прибавлял: «А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нем 50 лет и остался при своем мнении о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведение. Но он очень разочарован в нем. Это кажется общий удел наш».
Федор также не был очарован светом. Но считал, что, несмотря на свои юные годы, знает о жизни и людях нечто такое, чего не дано было узнать Михаилу Андреевичу.
Больше всего Федора занимали люди. И ныне живущие, и из прошедших веков. «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной…» Так он писал Михаилу в августе 1839 года.
Как же он разгадывал эту тайну? Зорко присматривался к жизни, к окружавшим его людям. И читал. Читал писателей древних и новейших. Читал много, с жадностью ища в книгах разгадку тайны человеческой души и смысла бытия. «…Учиться, „что значит человек и жизнь“ — в этом довольно успеваю я; учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно». В книгах искал он ответы на вопросы, волновавшие и его, и всю думающую молодежь. «Надо заметить, — писал он много позже, — что тогда только это и было позволено, — т. е. романы, остальное все, чуть не всякая мысль, особенно из Франции, было строжайше запрещено».
Из Франции шла революционная «зараза». Ее видели повсюду. И даже французские романы не всегда «проскакивали». Так, министр просвещения Уваров запретил переводить на русский язык роман Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», считая, что русской публике «рано» читать подобные книги.