«Видение на Неве»
Сестре Вареньке писал он редко. То, что лежало на сердце, то, что желал бы он ей сказать, было не для бумаги, не для чужих глаз. И потому он посылал лишь поздравления — к Варварину дню, на Новый год. Так было и в декабре 1843 года.
«Милая сестрица! Давным-давно уже не писал я ничего тебе; винюсь душевно, но видишь ли, я избалован твоею добротою и расположением ко мне и потому всегда надеюсь на прощение. Со мною нужно быть строже и злопамятнее — два качества, совершенно противных твоему доброму, любящему сердцу. Желаю тебе счастья большего и большего, добренькая сестрица. Желаю счастья и здоровья и малюткам твоим. Пусть вырастут тебе на радость и утеху. Искреннее желание мое прими, а за видимую холодность (молчание) не сердись. Каюсь перед тобой! Но ведь ты простишь мне, я это знаю. Прощай, милая Варенька…»
В ночные часы, когда, случалось, не спалось, вспоминалась ему Москва, думалось о сиротах — братьях и сестрах. Особенно о Вареньке. Тетенька Александра Федоровна гордилась, верно, тем, что удачно пристроила бедную племянницу. «Блестящая партия…» А Федор до боли, до бешенства жалел сестру, отданную во власть какому-то Карепину, который почему-то представлялся ему огромным мужчиной с бычьей шеей. И рядом — Варенька, беспомощная, юная.
Но что он мог поделать, как воспротивиться? Сестру, верно, не неволили. Сама заторопилась, только бы не быть приживалкой, не есть чужой хлеб, не услыхать от тетеньки упрека в неблагодарности. Варенька не жаловалась на свою судьбу, но при мысли о ней нестерпимо болело сердце.
Чаще всего он вспоминал сестру девочкой в Даровом. Вот она сидит подле маменьки с куклой в руках. Вот она на крыльце в белом платье пристроилась рядом с няней Аленой Фроловной и что-то вышивает. Вот гуляет с няней по опушке рощи, и ее белое платье то мелькнет, то исчезнет в зеленых зарослях.
Роща в Даровом… В детстве она манила его несказанно. Убегать далеко одному не разрешали, но он все же убегал. Он любил забраться в самую чащобу, туда, где начинаются овраги — крутые, глубокие, поросшие деревьями, верхушки которых приходятся вровень с краем пропасти. Какой странной смесью детской отваги, любопытства и страха наполняли его душу эти прогулки украдкой в таинственном летнем лесу…
И другое воспоминание часто посещало его. Широкий, поросший травою двор Мариинской больницы для бедных в Москве. Рано поутру на ступеньках у входа стоят, сидят, лежат явившиеся с ночи пациенты — хромые старики, сгорбленные старухи, до невозможности худые мужики, увечные мастеровые, бедно одетые люди невесть какого звания, бабы с орущими младенцами, замотанными в тряпье. Докторским детям, конечно, запрещали подходить к ним близко, да он и сам лишь изредка заглядывал в тот конец двора. Детской душе не по силам было зрелище человеческой немощи, уродства и унижения. Он убегал и прятался, он стыдился, точно сам был виноват в несчастьях этих жалких людей…
Теперь судьба опять столкнула его с такими же точно бедняками, как те, что когда-то тянулись на Божедомку. Это были пациенты его соседа доктора Ризенкампфа.
Вот в прихожей раздается прерывающееся, несмелое дребезжание колокольчика, и в дверях появляется очередной посетитель — испитой, в худой одежонке, смущенный и суетливый.
— Что вам угодно?
— Животом, батюшка, маюсь…
— К доктору сюда. Проходите.
Алексей Ризенкампф принимал больных бесплатно: молодому медику нужна была практика. Те, кто платили деньги, шли к врачам посолиднее, с какой ни на есть «репутацией». А беднякам, зачастую не имевшим за душой гроша ломаного на хлеб, не то что на лечение, привередничать не приходилось. И пациенты к Ризенкампфу шли и шли.
Нередко, когда Ризенкампфа не было дома, встретив в прихожей больного, Достоевский вел его к себе, усаживал, расспрашивал, поил чаем. Случалось, день-два спустя больной заглядывал уже не к доктору, а к его соседу — потолковать, закусить, обогреться.
Особенно усердно посещал Достоевского некий молодой человек по фамилии Келер — вертлявый, угодливый, почти оборванный, он рекомендовал себя комиссионером, то есть брался выполнять всевозможные поручения, «комиссии». По склонности или по обстоятельствам молодой человек не брезговал и ролью нахлебника, приживала. Заметив, как охотно Федор Михайлович слушал его рассказы, комиссионер стал являться к нему ежедневно — к завтраку, к обеду, к ужину. И все рассказывал презабавные и престранные анекдоты из жизни петербургских подвалов, чердаков, «доходных квартир» и «доходных углов».