Но и в такие времена у людей не отнимают надежду. Ее только переключают. Прежде надеялись, что когда-нибудь можно будет досыта есть хлеб. Теперь позволительно надеяться, что когда-нибудь можно будет наесться камнями.
Среди мрака, быстро сгущающегося над горячечным миром, в кольце кровавых деяний и не менее кровавых мыслей, видя растущее варварство, которое, кажется, неудержимо ведет к, быть может, величайшей и страшнейшей из войн всех времен, - трудно вести себя так, как подобает людям, стоящим на пороге нового и счастливого времени. Разве не указывает все на приближение ночи и ничто - на зарю новой эры? И не следует ли вести себя так, как подобает людям, идущим навстречу ночи?
Что это за болтовня о "новом времени"? Разве не устарело само это выражение? Оно доносится к нам только в реве охрипших глоток. Сейчас именно варварство маскируется под новое время. Оно заявляет, что надеется продержаться тысячу лет.
Так не лучше ли держаться за старое время? Говорить об исчезнувшей Атлантиде?
Когда я на сон грядущий думаю об утре, уж не думаю ли я об утре прошедшем, чтобы не думать о завтрашнем? Не поэтому ли я занимаюсь эпохой расцвета искусств и наук - эпохой трехсотлетней давности? Надеюсь, что нет.
Сравнения с утром и ночью обманчивы. Счастливые времена приходят не так, как приходит утро после ночного сна.
НЕПРИКРАШЕННАЯ КАРТИНА НОВОЙ ЭРЫ
(ПРЕДИСЛОВИЕ К АМЕРИКАНСКОМУ ИЗДАНИЮ)
Когда я в Дании в годы изгнания писал пьесу "Жизнь Галилея", мне помогли при реконструкции птолемеевской системы мироздания ассистенты Нильса Бора, работавшие над проблемой расщепления ядра. В мои намерения входило, между прочим, дать неприкрашенную картину новой эры - затея нелегкая, ибо все кругом были убеждены, что наше время ничуть на новую эру не похоже. Ничего не изменилось в этом отношении, когда спустя несколько лет я совместно с Чарлзом Лафтоном приступил к американской редакции этой пьесы. "Атомный век" дебютировал в Хиросиме в самый разгар нашей работы. И в тот же миг биография основателя новой физики зазвучала по-иному. Адская сила Большой Бомбы осветила конфликт Галилея с властями новым, ярким светом. Нам пришлось внести лишь немного изменений, причем ни одного в композицию пьесы. Уже в оригинале церковь была показана как светская власть, чья идеология в основе своей может быть заменена другой. С самого начала ключом к титанической фигуре Галилея служило его стремление к науке, связанной с народом. В течение столетий народ по всей Европе, сохранив легенду о Галилее, оказывал ему честь не верить в его отречение, хотя уже издавна осмеивал ученых как односторонних, непрактичных и евнухоподобных чудаков. (Само слово "ученый" имеет слегка комический оттенок; в нем есть что-то от пассива. В Баварии люди говорили о "нюрнбергской воронке", через которую людям несколько слабоумным более или менее насильственно вливают чрезмерные дозы знаний - нечто вроде мозговой клизмы. Мудрее они от этого не делались. Даже если кто-нибудь на учености собаку съел, на это смотрели как на нечто противоестественное. "Образованные" - а этому слову присущ тот же роковой оттенок пассивной формы - говорили о мести "необразованных", о врожденной ненависти к "духу"; и действительно, к пренебрежению нередко примешивалась ненависть; в деревне и в пригородах к "духу" относились как к чему-то чуждому и даже враждебному. Но и среди "высших слоев" можно было встретить такое пренебрежение. - Существовал особый мир - "мир ученых". "Ученый" был бессильный, малокровный, чудаковатый субъект, "много о себе воображающий" и не слишком жизнеспособный.)
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ ПРИМЕЧАНИЕ К АМЕРИКАНСКОЙ ПОСТАНОВКЕ.
Надо помнить, что наша постановка осуществилась как раз в то время и в той стране, где только что изготовили и использовали в военных целях атомную бомбу, после чего всю атомную физику окутали глубокой тайной. День, когда была сброшена бомба, вряд ли будет забыт теми, кто пережил его в Соединенных Штатах. Войной, стоившей Соединенным Штатам многих жертв, была именно война с Японией. Войска отправлялись с западного берега, и туда же возвращались раненые и заболевшие азиатскими болезнями. Когда до Лос-Анжелоса дошли первые газетные сообщения о сброшенной бомбе, люди поняли, что это означает конец грозной войны, возвращение сыновей и братьев. И, однако, глубокая скорбь охватила огромный город. Автор пьесы слышал сам, как кондукторы автобусов и рыночные торговки выражали один только ужас. То была победа, но то был и позор поражения. Потом началось засекречивание гигантского источника энергии военными и политическими деятелями, что сразу встревожило интеллигенцию. Свобода исследований, обмен открытиями, международная солидарность ученых - на все был наложен запрет учреждениями, внушавшими сильнейшее недоверие. Крупные физики бегством спасались от службы своему воинственному правительству; один из самых известных ученых взял место учителя, вынуждавшее его тратить свое рабочее время на обучение элементарнейшим основам, лишь бы не работать на военное ведомство. Научное открытие стало постыдным делом.