Выбрать главу

После Февральской революции и „Лукоморье" попробовало перекраситься из защитного <цвета> в революционный. Но природа взяла свое, да и денег стало заметно меньше. Журнал стал чахнуть».

Вскоре — в одном из ранних вариантов «Петербургских зим», печатавшихся в парижской газете «Дни» в 1926 году, — жизнь дома в Эртелевом переулке Петербурга, где размещалась редакция «Лукоморья», расцвечена новыми подробностями:

«С весны 1914 года нововременский швейцар, распахивая дверь и снимая шубу с сотрудника, стал говорить не только „Здравия желаю, Виктор Петрович" (Буренин), но и „Здравия желаю, Федор Кузьмич" (Сологуб). <…>

Для сближения редакции с согрудниками, т. е. нововременского начальства с теми самыми „декадентами", которых маститый граф Алексис Жасминов еще недавно высмеивал как только мог, устраивались еженедельные чаи.

Чаи были пышные, как все в доме 6 но Эртелеву. Птифуры и сандвичи, дорогой портвейн и цейлонский чай разносились почтигельными лакеями. М. Суворин в роли любезного хозяина был обворожителен — он не только, не моргнув глазом, смотрел на старый коньяк, выпиваемый с кряканьем — полчашки сразу, и на дюшесы, исчезающие в карманах некоторых слишком запасливых литераторов, но и слушал — благосклонно и терпеливо — повести Юркуна, — дело нешуточное».

Относительно участия в «Лукоморье» были, конечно, и у Георгия Иванова, и у авторов его круга известные сомнения. Однажды они даже прорвались в печать. В петроградской газете «День» 30 октября 1915 года появилось письмо одиннадцати авторов «Лукоморья», подписанное Кузминым, Сологубом, Георгием Ивановым и др. Признавая, что вступали «по тем или иным соображениям в сношения с нововременцами», они заявляли о своем «в сущности, случайном, в силу общих ненормальных условий, участии в „Лукоморье"» и заканчивали письмо следующим образом: «…в последнее время „Лукоморье" приняло нежелательную для нас тенденциозную окраску, доказательством чего служат статьи Буренина и портрет Буренина. Ввиду этого мы считаем дальнейшее сотрудничество в „Лукоморье" невозможным».

Особенно за эти претензии к публикации портрета Буренина авторы письма были высмеяны — в следующем же номере того же «Дня», сразу в двух фельетонах! Один из них заканчивался достаточно резко: «Одиннадцать писателей пили из суворинского колодца, а теперь туда же наплевали…»

Самое замечательное здесь то, что и «невозможность сотрудничества» оказалась мнимой: Георгий Иванов печатался в «Лукоморье» до прекращения издания в 1917 году.

Вся эта история с «Лукоморьем» иллюстрирует ту простую истину, что деньги для представителей любых литературных направлений — соблазн непреодолимый. Точнее говоря, преодолимый в основном на параллельных путях: зарабатывая в «Лукоморье», можно было исподволь готовить чисто лирические сборники «Вереск» и «Сады».

Раннее прикосновение к тайнам ремесла, упоение им, ставшее самоупоением, привело Георгия Иванова едва ли не к циническим откровениям: мне все дается, следовательно, мне дается все . Молодому человеку особенно сладостно было демонстрировать свое умение за деньги — достойный эквивалент профессиональной весомости. В результате двадцатилетний Георгий Иванов, утонченный эстет, каким его не без основания воспринимали (он, например, раздражался даже на такую малость, когда о нем упоминали в прессе как о «Г. Иванове» вместо благозвучного «Георгий Иванов»), не только широко печатался в различных коммерческих изданиях (помимо «Лукоморья», и в «Огоньке», и в «Ниве» и т. п.), но и был в них ценим. Когда в редакции «Лукоморья» спросили, почему у них не печатается Александр Блок, ответ последовал впечатляющий: «Ну на что Блок? Ведь у нас имеется Георгий Иванов».

В «Лукоморье» знали, что говорили. В стихах там царил дух не Блока, но Городецкого, усвоенный Георгием Ивановым превосходно. Широко печатавшимся в журнале Сологубу или Кузмину Георгий Иванов не уступал ни в лирическом пафосе, ни в патриотической ангажированности. Его стихи в содержательном (равном бессодержательному) плане звучали легче и ярче не всегда прилежных экзерсисов старших мастеров. О «простодушных березках», «знаменах войны» и ее «милых героях», что улетают «в золотое сиянье», у него получалось безыскуснее, чем у твердокаменного Сологуба или слишком явно халтурившего Кузмина, как бы ни расхваливал в ту пору их военную продукцию сам Георгий Иванов.

Вопрос, какими заботами вызван пафос его статей о «военных стихах» в «Аполлоне» 1914—1915 годов, неожиданно уводит от боевой проблематики в иные области. Бессознательно поэт обнаруживает: больше, чем завоевания Константинополя, его душа чает эстетики опрощения. В глубине души он никакой не «модернист», а «пассеист», в чем, быть может, и сам себе прямо не признается. Хотя именно «модернизм» сделал его — в плане эстетического выражения — поэтом.

В первом же абзаце своей первой статьи о «военных стихах», напечатанной в «Аполлоне», проговорено, в чем счастье новой стихотворной темы: «…военные стихи наших дней — не только простой отклик на события, всех взволновавшие. Они несут в себе признаки, пусть слабые, но очевидные, подлинного перерождения нашего одряхлевшего модернизма».

Модернизм в 1914 году «одряхлел» ничуть не меньше любых других эстетических направлений. И в статьях своих Георгий Иванов отстаивает именно его плоды, противопоставляя их продукции «всех этих Рославлевых и Ладыженских», «врагов модернизма»… Даром что похвалы Георгия Иванова людям своего цеха не менее забавны, чем сами приводимые образчики.

Например, о том же Кузмине: «Ряд очаровательных военных стихотворений написал М. Кузмин…» Не знаем, что еще более нелепого можно придумать о военных стихах, чем назвать их «очаровательными»? Не менее забавна и сама эта поставленная автором в пример «очаровательная» воинственность Кузмина: «Метнув в мадонну дерзкий дротик, / Не вскрикнуть, не затрепетать …» и т. п.

В одном из любимых Георгием Ивановым русском романе, в «Тысяче душ» А. Ф. Писемского, сказано: «В Петербурге у человека, в каком бы положении он ни был, развивается шестое чувство: жажда денег».

Это чувство Георгий Иванов нисколько не скрывал, наобо­рот, руководствовался им в жизненной практике. «Деньги — даже ничтожные — мне всегда „срочно требуются"», — спешил он уведомить корреспондента, не успев с ним толком познакомиться.

Бесспорно, денег на «изящную жизнь» всегда недостает. Но вряд ли прямая нужда заставляла Георгия Иванова даже в письмах к Блоку сплошь ограничиваться денежными просьбами, как будто о большем ему говорить с лучшим поэтом эпохи недосуг. Выставляемый напоказ меркантилизм походил, конечно, на юношескую браваду, да и был ею, но все же имел и привкус развивающегося с годами брезгливого негативизма, старательно обесценивавшего «гуманистическую мораль».

Сологуб, рассказывают, делил свои строчки на те, что стоят рубль, и те, что идут по полтиннику. Подобным профессиональным подходом к искусству Георгий Иванов щеголял с энтузиазмом. Если не преувеличивал позже, то зарабатывал не хуже Сологуба: «…когда мне было двадцать лет, мне всюду платили не ниже рубля за строчку…»

Вот за «лукоморские» стихи и платили. Как раз — двадцатилетнему.

Если издать отдельно газетно-журнальные публикации ивановских стихов за три-четыре года «лукоморской» ориентации, то составится книга, по объему равная половине всей его лирической продукции русского периода жизни. Книга совсем другого автора, нежели тот, что издал в ту же пору «Горницу» и «Вереск». Вместо петербургского мастера Георгия Иванова на сцену явится «разлетевшийся с колокольни» ряженый мастеровой Иванов: