До судной поры не пуская в стихи, видел Георгий Иванов этот безысходный распад «державного атома» не хуже иных политиков. И, когда представилась тому свободная возможность, рассказал о нем в гипертрофированных, но достоверных подробностях. Писавшиеся в начале 1930-х годов очерки из истории царствования Николая II он завершает куда как выразительной сценой, эпилогом, мгновенно переносящим действие с палубы императорской яхты «Полярная звезда» в ее трюм. В предшествующем эпилогу абзаце рассказывается о «приятном и успокоительном» путешествии на этой яхте вдоль берегов Финского залива императорской четы в сопровождении «честолюбивой Ани»: «…Цель скрыта в тумане. Она станет ясной позже… спустя тринадцать лет».
И вот канули эти тринадцать серебряных лет — и для поэзии и для «честолюбивой Ани»:
«Схваченная во время бегства в Финляндию, измученная, растерзанная Вырубова, лежа в кишащем вшами трюме, всю ночь слышит споры пьяных матросов — кому и как прикончить „царскую наперсницу" и придется ли рубить труп пополам, чтобы протиснуть в люк. По дикой насмешке судьбы — это трюм той самой „Полярной звезды", где началась ее близость с царицей. Понимает ли Вырубова хоть теперь, к какой страшной цели она стремилась, увлекая за собой царицу, царя и Россию?»
Очерки Георгия Иванова при его жизни в книгу собраны не были, вроде бы и не завершены… Но благодаря неожиданному финалу в них проявился смысловой рифмой заданный внутренний сюжет: так наспех, грязно, кроваво оборвалась сама русская история, ее умопомрачительный Петербургский период.
В стихах об этом скажется еще короче:
(«Россия счастие. Россия свет…»)
Известна фраза Георгия Иванова, сказанная в кронштадтские дни: «Я с радостью отдал бы все свои стихи, только бы они победили» И это не была интимная обмолвка, продиктованная разыгравшимся воображением. Вот что он сам пишет через тридцать лет — о собственной причастности (под началом Гумилева) к петроградской «Боевой организации» 1921 года: «Я был и участником злощастного — и дурацкого — Таганцевского заговора — из-за которого он погиб. Если меня не арестовали, то только потому, что я был в „десятке" Гумилева, а он — в отличие от большинства других, в частности самого Таганцева, — не назвал ни одного имени».
Между тем и арестован Георгий Иванов тоже был — как раз после Кронштадтского мятежа. До сих пор не совсем ясны причины этого ареста. Сам поэт выдвигал версию бытовую: за посещение «нелегальной» столовой! Захватив власть, большевики пресекали любое частное предпринимательство, и поэт за одно лишь пользование рыночными услугами отправился на Шпалерную. Понадобились усилия Александра Блока и других известных деятелей культуры, чтобы освободить его (вместе с несколькими другими писателями) из ЧК.
Непосредственный участник и свидетель событий Н. М. Волковыский так рассказывает об этой истории:
«Блок в кабинете крупного петербургского чекиста Озолина. Александр Александрович — один из трех делегатов от литературных организаций. Хлопочет об освобождении целой группы писателей, арестованных Чекой и сидящих в тюрьмах. <…> Время было тревожное и опасное — только что было сломлено кронштадтское восстание <…>. Озолин проявил особый интерес к личности и поэтическому творчеству Георгия Иванова. Он сообщил как-то вскользь, что „следит за поэзией, интересуется ею, но Георгия Иванова не читал". Тут же оказывается, что имя поэта ему очень даже хорошо известно — и по „Аполлону", и по выступлениям в Доме искусств…» И дальше идет весьма впечатляющая сцена, едва ли не наталкивающая на сравнение с известным разговором Пастернака со Сталиным о Мандельштаме. Блок «порой ничего не отвечал, если вопрос не был непосредственно к нему… смотрел себе под ноги на ковер. И лишь на вопрос Озолина:
– Скажите, Александр Александрович, Георгий Иванов — талантливый человек? — ответил с едва дрожащей на губах улыбкой:
– Талантливый? Мы с ним разных направлений: я — символист, он — акмеист. Это мне чужое. Но должен признать, что он – человек даровитый».
Никто, кажется, из людей «серебряного века» не мог тогда постичь или не хотел себе в этом признаться: все они для большевиков были на одно лицо, одним миром мазаны. Все скопом заносились в списки — с проставленными галочками: этого в пропагандистских целях использовать стоит, прочие вовсе ни к чему. Те, что под галочкой, сами и теоретизировали — на злобу умного дня.
Приведу один характерный пример, связанный с попыткой создания в 1922 году литературной газеты «Ирида». В данном контексте он уместен по причине частого упоминания в программной статье этого издания имени Георгия Иванова. Заголовок ее тоже характерен: «Литературные клише». Подписана статья инициалами Б. и О. Имена тут как раз и не важны. Важна развиваемая в статье концепция:
«Модернисты очень твердо, ничуть не хуже шестидесятников знали, что надо делать уважающему себя человеку: надо прежде всего любить красивые предметы. <…>
Всякая идея имеет своих мучеников. Были мученики от нигилизма, появились мученики и от эстетизма.
Мученик от эстетизма должен был, по крайней мере литературно, окружить себя урнами, ландшафтами, камеями, сердоликами, кисетами, севрскими чашками, бабушкиными часами, сафьяновыми тетрадями, кушетками, разбитыми статуями и в этом антураже слушать музыку Гретри, исполняемую на клавесинах и виолах, или же читать „Опасные связи" и „Тысячу и одну ночь" во французском переводе Мардюса. <…>
Икона тем отличается от живого лица, что она всегда недвижна и неизменна, и нельзя ставить в упрек ходячей иконе от эстетизма, что она повторяет самое себя до бесконечности. <…>
Какой-нибудь Георгий Иванов как однажды загримировался 18-ти летнего мальчика, слушающего рожки и созерцающего закаты и собачьи мавзолеи, так и должен оставаться им до конца дней своих, и как жестоки и несправедливы те, которые упрекают его, зачем он не растет, не развивается, как будто может расти тот, в ком все живое уже вытравлено. Единственное, что он мог бы сделать, — это переменить маску.
Антиквары ликовали, торговля их шла бойко, но слабые гибли.
Все поэты вдруг стали на одно лицо — и стало очень легко писать стихи да и романы. <…>
Средний читатель, жаждущий усадеб, адмиралтейских игл и царскосельских парков, <…> нашел в стихах Ахматовой хорошее руководство, чем ему нужно любоваться и как ему надо чувствовать. <…>
Они все смотрят на мир одними глазами.
– „Синий ворот у смуглой шеи", — сказал когда-то Кузмин.
– „И шеи над рубашкой синей неизъяснимый поворот", – вторит за ним Георгий Иванов.
– „Я не знала, как хрупко горло под синим воротником", – подхватывает Ахматова. <..:>
Если перемешать их стихи, то не разобрать, где кончается Георгий Иванов и где начинается Ахматова.
Создается этакая коллективная личность и бродит по свету — и всякий прячет за ней свое лицо.
Личность эта всегда одинакова, но проэцируется она на разных экранах. <…>
Предок у всех все-таки один — светлая личность с нечесаными волосами, молящаяся на Молешота и режущая лягушек, похожая точка в точку на тысячу других точно таких же безликих личностей. То было монашество действующее — человек механизировался в делании неизвестно нужного или ненужного, заранее предписанного дела.
Это монашество созерцательное — человек растворяется в созерцании красивых предметов. Внешне круг этих предметов разнообразен, на самом же деле строго ограничен.
По существу совершенно одно и то же».
2
Когда о Георгии Иванове творят как о «последнем поэте», то речь не ведут ни о его возрасте, ни вообще о хронологии: Ахматова пережила его на восемь лет, Адамович — на четырнадцать…