С юных лет отличавшийся особым даром переимчивости (не станем говорить о ней сразу как о «всемирной отзывчивости», характерной русской национальной черте, если верить Достоевскому), Георгий Иванов в стихотворении «Беспокойно сегодня мое одиночество…» не столько своей родословной занимается, сколько улавливает движение качнувшейся в сторону живописи лирики 1910 годов. При его написании побочные импульсы могли исходить от стихов же — от «Старого портрета» Ахматовой (1910) с лукавым негром, стерегущим покой «надменной дамы», от «Семейных портретов» из вышедшей в 1913 году книжки Бориса Садовского «Пятьдесят лебедей», от образцовых для молодого поэта «Туркестанских генералов» (1912) Гумилева, да и от других стихотворений соответствующего типа. Не будем неявным подменять явное: фабула пьесы развивается из впечатлений сугубо живописных. Личные склонности поэта с самого начала счастливо совпали с общей тенденцией развития лирики.
Тут важно признать одну особенность психологии творчества поэтов «серебряного века»: сюжетные заимствования чем-то предосудительным среди них не считались, наоборот, по ним можно было догадаться о включенности автора в ту или иную художественную школу. Заимствования были признаком взаимодействия с ней. И ни в коем случае не признаком несвободы. По простому выражению Ахматовой, о подобном взгляде на творчество (как систему взаимовлияний) в ту пору «не задумывались». К опробованным сюжетам художник скорее стремился, чем бежал их: сделать то же самое, что другой, но лучше, эффектней — вот торжество. Тысячелетняя практика живописи и иконописи служила Георгию Иванову подспудной порукой верности его метода. В состязании, в соперничестве выявляется мастерство творца, а не его зависимость от авторитета. Больше того: эзотерическая отмеченность сюжетов была знаком причастности к тайнам, знаком посвященности в святая святых нового искусства.
Художественный метод Георгия Иванова возник из подобной психологической установки, обоснован ею и развит стремительнее и безусловнее всех в его литературном поколении. (В том числе Мандельштама, чья подтекстовая и контекстовая рефлексия превосходит в разнообразии и разноплановости все мыслимые пределы.)
«Дворянское происхождение и примесь иностранной крови — слишком характерные особенности биографий лучших русских поэтов, чтобы не быть отмеченными и в данном случае», — пишет о Георгии Иванове Вадим Крейд, ссылаясь на рассказы Ирины Одоевцевой о крестоносцах и на отставного убийцу «неповинной страдалицы», живописно вклеенного в семейную хронику. Боюсь, что на торжественный вывод исследователь слишком был наведен самим поэтом и его женой — тоже поэтессой. «…Люди, привыкнув о чем-нибудь слышать, свыкаются со слухами как с фактом», — писал Георгий Иванов, размышляя о русской истории.
Не хочу сказать, что Георгий Иванов не был потомственным дворянином или что в его жилах не текла, допустим, голландская кровь. Чем выше в табели о рангах стоял в России человек, тем меньше шансов было обнаружить в нем чистокровного русича. Императорская фамилия кровными узами со своими подданными уже и вовсе связана не была. Империя держалась на единстве православной веры, а не на голосе крови.
Шепот крови волновал преимущественно воображение романтических литераторов, и в случае Георгия Иванова биографический метод работает на утверждение авторской легенды, а не на ее преодоление.
Аутентично для художников «серебряного века» заявление Иннокентия Анненского, обращенное к молодым сочинителям: «Первая задача поэта — выдумать себя». Его любил повторять Гумилев, и оно обнажает смысл важной для понимания всего этого искусства в целом реплики Ахматовой: «Все стихи — только шутка» (если захотеть мерить ими реальные человеческие отношения). Также и о самом Гумилеве его ученик, сотоварищ Георгия Иванова по «Цеху поэтов» Николай Оцуп, утверждал: «Он сам сочинил самого себя».
Георгий Иванов не хуже других знал генеалогию лучших русских поэтов и сам подталкивал читателя к лестному сравнению. Понимая дело таким образом, нетрудно указать на роль арапчонка в странном портрете. Иной ассоциации, кроме как восходящей к Пушкину, он не вызывает. И мелькающая в стихах раннего Георгия Иванова Шотландия не убедит нас в знакомстве автора с этой страной, но лишь — с Лермонтовым и Вальтером Скоттом. «Желанье быть шотландцем» владело поэтом с детства. Своим однокашникам он заявил как-то, что никакой он не «Иванов», а «Ивангоев». (В XIX веке название романа Вальтера Скат «Айвенго» по-русски транслитерировав в соответствии с английским написанием «Ivanhoe» — «Ивангое».)
«И Ватто и Шотландия у меня из отцовского (вернее, прадедовского) дома», — объяснял поэт. Увы, приходится сомневаться даже в наличии самого дома, не только его богатств: отставного подполковника Владимира Иванова в числе землевладельцев Ковенской губернии в 1890-е годы нет. Ирина Одоевцева утверждала, что дом этот был задешево куплен у товарища по полку «по его настойчивой просьбе». Тогда он как минимум не прадедовский…
Анализ биографических аллюзий и запечатленного в стихах поэта изначального вкуса дает больше шансов уловить стиль эпохи, указать на коллективное бессознательное творцов того типа культуры, который явил «серебряный век», чем раскрыть тайну жизни автора «поэз» из сборника «Отплытье на о. Цитеру», отпечатанного в декабре 1911 года в петербургском издательстве эгофутуристов «Ego» и выпущенного недоучившимся кадетом на деньги старшей сестры и ей заслуженно посвященного.[5]
Наталия Владимировна, в замужестве Мышевская, оставаясь незаметной для литературных друзей младшего брата (она была старше его на пятнадцать лет), сделала для его утверждения на выбранном им поприще многое из того, что другим и в голову бы не пришло. Вряд ли кто знал, например, о таком ее письме от 5 августа 1912 года мэтру тогдашнего русского модернизма Валерию Брюсову:
«…Не имея лично талантов, я внушила горячую любовь к литературе моему маленькому брату, и теперь стихи стали его жизнью. Вы сами находите, что у Георгия Иванова (Отплытье на о. Цитеру) есть „обещания". Но он ведь так молод и так любит поэзию! В корпусе, конечно, не одобряли его «декадентства», и брат упросил меня освободить его от военщины, убивавшей его талант. Мой муж, человек положительный, <…> конечно, находит его призвание ерундой. Я посмотрела на это дело иначе, и вот теперь, пока мой поэт встанет на ноги, я должна его поддерживать личным трудом».
К тому времени, когда Георгий Иванов оставил корпус, он уже знаком и с Михаилом Кузминым, и с Сергеем Городецким, и с Игорем Северяниным, но первым, к кому он побежал дарить свою книгу, был все-таки Александр Блок, о чем можно судить по представленному в его библиотеке экземпляру (сейчас хранится в Пушкинском доме) с датой подношения: «Александру Александровичу Блоку с любовью, нежностью и благодарностью – автор. 29 декабря 1911 г. СПБ». В этот день исполнилось тридцать лет Любови Дмитриевне, жене Блока, и юный поэт принят не был.
Все же в дневнике Блока есть запись о посещении его Георгием Ивановым незадолго до этого события, 18 ноябри 1911 года: «И ночью и днем читал великолепную книгу Дейсена. Она помогла моей нервности; когда днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со Скалдиным, готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в университет), я уже мог сказать ему (об αναμνησις’ε[6], о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде) так, что он ушел другой, чем пришел».
Никаких экзаменов на аттестат зрелости Георгий Иванов так и не сдавал, ни в какой университет не поступил (ходил некоторое время вольнослушателем)… Зато от Блока на самом деле ушел «другим» — поэтом.
5
Пребывание Георгия Иванова во 2-м кадетском корпусе — тоже «сюжет для небольшого рассказа». Согласно версии Одоевцевой, он был определен туда после смерти отца, гвардейского отставного артиллерийского полковника, благородно покончившего с собой ради счастья близких: застраховавшись предварительно на значительную сумму, он таким роковым способом решил предотвратить финансовый крах семьи. По словам Одоевцевой, к этому времени он неудачно распорядился доставшимся ему по завещанию от старшей сестры, княгини Багратион-Мухранской (отечественные генеалога такой княгини пока не обнаружили; благодарю за эту информацию И. Л. Багратион-Мухранскую), огромным наследством. Одоевцева утверждает, что трагический замысел отца удался. Георгию в ту пору было около десяти лет и жили Ивановы уже в Петербурге. Странно тогда, что сына они определили не в столичный, а в Ярославский кадетский корпус — в августе 1905 г. И уже оттуда в январе 1907 по просьбе отца он был переведен в Петербург, о чем ни поэт, ни его жена никогда не рассказывали. Отец его, отставной подполковник (не полковник) умер, видимо, в это время, так как, по версии Одоевцевой, после его смерти сын в морозную ночь открыл окно своей спальни и просидел перед ним до утра, после чего сам оказался при смерти. Из архивных документов следует, что как раз в январе 1907 г. Георгий Иванов тяжело заболел воспалением легких и пропустил в корпусе по болезни весь конец учебного года, из-за чего не смог перейти в следующий класс. На второй год он оставался и еще раз, пока наконец сестра не вызволила непригодного для муштры брата на волю. В архиве 2-го кадетского корпуса значится: 25 октября 1911 г. Георгий Иванов из корпуса «уволен на попечение родителей». В рапорте директора корпуса в Главное управление военно-учебных заведений указывается, что «другой причины увольнения Иванова, кроме болезненного состояния и несоответствия требованиям военного воспитания, не имеется». Обучение в кадетских корпусах было семилетнее. Следовательно, и утверждение самого поэта, что он написал стихи «Отплытья на о. Цитеру» за партой 6—7 классов корпуса (письмо В. Ф. Маркову от 7 мая 1957 г.), увы, тоже ложно. Георгий Иванов ушел из корпуса в пятом классе. Образование — ниже среднего. Зато фантазия много выше. Еще обучаясь в корпусе, за его стенами он выдавал себя, к примеру, за сына генерала Покотилло!