Они никогда мне не отвечают, и это логично, ведь они из Сан-Сальвадора-да-Багиа, ручные поделки тамошних народных умельцев.
Кроме нас, на полке лежат только древние иголки для граммофонов на 78 оборотов, и тут мне надо быть начеку, чтобы не потерять еще один кусочек резины, если наступлю на них.
Остальных гномов назвали по тому же принципу, что и меня. Красный Зепп звался Зеппом и был красным, все трое Лазуриков носили небесно-лазоревые курточки, а у Дырявого Носа была, так сказать, от рождения дырочка в носу, хотя вопрос нашего рождения — отдельная тема. Правда, Зеленый Зепп только поначалу носил зеленый костюм, а потом надел желтый, Злюка вовсе не был злым, он имел добрейшее сердце, всегда готовое помочь, хотя иногда становился немного ворчливым. А Кобальд, самый старший и что-то вроде негласного президента этой «гномовской» республики, носил круглые роговые очки и разговаривал таким низким, глубоким голосом, что все считали его умным и даже мудрым. Кстати, о голосах. Мы, Фиолеты — а кроме меня, там были еще Фиолет Новый Первый, а потом и Фиолет Новый Второй, — говорили в нос, я до сих пор так разговариваю, хотя нос у меня давно раскрошился. Моя речь звучала глуповато, я еще и сейчас произвожу глуповатое впечатление, вот только сам с собой почти не разговариваю — и потому остальные гномы думали, что все Фиолеты в общем-то недалекие. Ну ладно, я недалекий, но вы бы видели Лазурика или Дырявого Носа! Я всегда был единственным, кто знал, что ничего не знает. Я был самым умным из всех нас и всегда спорил с Кобальдом, который утверждал, будто знает больше, чем ничего, а именно — кое-что, и это его «кое-что» всегда случайно было как раз тем, о чем в данный момент шла речь. Это он объяснил нам, например, что кошки не представляют опасности для гномов, в отличие от собак, которые так и норовят пожевать нас. Несмотря на это, однажды домашняя кошка принесла его в зубах в комнату, и выглядел он при этом жалко; девочка, наша тогдашняя хозяйка, освободила его и отругала — но не его, а кошку.
Мы, гномы, все семнадцать, когда-то жили вместе, и само собой разумелось, что так будет всегда, поэтому ни один из нас и не думал о расставании. Мысль о том, что можно остаться в одиночестве, нам и в голову не приходила; если бы мы хоть на секунду могли представить себе это, то впали бы от ужаса в такой столбняк, по сравнению с которым неподвижность игрушки показалась бы нам спокойным отдыхом. И все-таки каким-то образом судьба, постичь которую я не могу и сегодня, нас всех пораскидала, я вот очутился на этажерке, в этой человеческой комнате. И с тех пор живу здесь, считай, неподвижно, хотя никогда, почти никогда не останавливается на мне взгляд человека и я мог бы часами делать все, что угодно. Я просто не решаюсь спуститься на пол с высоты почти в двадцать гномовских ростов по гладким отвесным стенкам этажерки. А что, если я при первом же шаге потеряю там внизу, на паркете, и вторую половину ступни? С одной ногой мне уже не добраться до своего места. Да мне и отсюда все прекрасно видно.
Я вижу стол, на нем пишущую машинку, много бумаги. Стул. Телефон. Факс, который так неожиданно начинает тарахтеть, что я всякий раз пугаюсь, потом он толчками выплевывает свое сообщение и, когда оно наконец укладывается в приемном лотке, жалобно свистит, словно просит о помощи. Слева — шкаф, набитый книгами, прямо передо мной — окно, там, насколько я могу рассмотреть, что-то вроде бамбуковой рощи, время от времени, очень редко — можно увидеть муравья или воробья; а справа — еще один шкаф с красными, синими и желтыми папками: «Доход», «Расход», «Письма», «Договоры». Картина, на которой изображен сифон, и еще одна — мужчина с носом, словно вырезанным из дерева. Всякая рухлядь на полу, например граммофон, которому понадобились бы иголки, если б он когда-нибудь работал, и полка с двумя десятками пластинок на 78 оборотов. Да, иногда за столом сидит мужчина, которому я принадлежу. Он — моя судьба, я — его. Я это знаю, а он — нет.
Если б я не знал наверняка, то не поверил бы: этот немолодой мужчина с лысиной, окаймленной всклокоченными волосами (седыми, напоминающими половую щетку или что-то вроде того), с усами и мешками под выпученными глазами — тот самый, но так сильно изменившийся мальчишка, у которого были черные густые волосы и звонкий голос! Если б я не видел каждый день, как он меняется, то поклялся бы Богом, которого у гномов нет, что это кто-то совсем другой. Ничего общего с тем мальчуганом, ну нисколечко. Этот определенно смертен, и слепому видно. Его дни сочтены, можно спорить только, осталось ему 300 дней или 3000. А малыш производил такое впечатление, будто он вечен. Будто он тоже гном, правда, огромный. Но он не остался таким. Он действительно превратился в великана, в великана, мечущегося по всему миру, и делал разные вещи, которые больше не имели ко мне никакого отношения, хотя часто, но потом все реже возил меня с собой в кармане брюк. Иногда посреди своей взрослой суеты тайком трогал меня пальцами. Он буянил в ресторанах и часами сидел в самолетах. И все-таки я был его любимцем, может, я и сейчас его любимец. Иначе почему он все это время держал меня при себе (хотя выглядел я неважно), а остальные гномы истлели в коробке на чердаке или попали в мусор, никто больше не помнит когда и где, ни мой повзрослевший мальчуган, ни тем более я. Когда вы выбрасываете гнома в мусорный бак, вы не можете убить его тело; а вот сердце…