Так мы пробирались от укрытия к укрытию, потому что любой человек представлял для нас угрозу, а для меня представляет ее еще и сегодня. В первую очередь Эсперанца. У нее грубые пальцы. Когда она вытирает пыль с моей этажерки — слава Богу, только под високосный год, — то всякий раз отламывает у меня кусочек тела. Нос, подбородок, палец на ноге. Да, так вот. Если нам встречался человек — Ути, Нана, Мама, Папа или кто-то незнакомый — и его взгляд падал на нас, мы замирали прямо там, где были, зачастую не успев спрятаться, и тогда случалось — особенно если мы наталкивались на Маму, — что, в двух шагах от цели нашего путешествия, нас собирали в кучу и мы снова оказывались на своей полке.
— Эти дети! Я им говорю: все ставить на место, и как об стену горох!
Наша любознательность была безгранична, и скоро мы поняли: мир так велик, что пешком, пользуясь только подручными средствами, мы не сможем его исследовать. Миля, а за ней вторая! («Вторая миля» — самая большая единица длины у гномов, она простирается от кончиков пальцев на ногах и до горизонта. Ни один из нас никогда не прошел «второй мили», этого даже гномы не могут, просто потому, что она всегда находится между тобой и горизонтом, то есть остается непреодолимой; ты постоянно стоишь у ее начала и никогда у ее конца. Как часто я с подоконника детской комнаты оглядывал лежавшую передо мной «вторую милю». Зеленую весной, желтую летом, покрытую стерней осенью, белую зимой. Далеко-далеко — лес и взмывающая в небо башня. Ты думаешь: как бы ни была длинна «вторая миля», я все равно одолею ее. Но ты ошибаешься.)
Итак, большую часть времени мы проводили в пути. Ну днем-то мы были на службе. Вечером, когда дети лежали в постелях — в той же комнате, что и мы, поэтому нам приходилось ждать, пока они заснут, — мы отправлялись в поход, вначале вчетвером, затем всемером, потом все девять, а под конец — и все семнадцать. Так образовался, сам собой, тот ставший нашей судьбой, порядок передвижения в колонне. Впереди шел Кобальд. Он был предводителем. Если из-за какой-то неожиданной опасности он вдруг останавливался, остальные наталкивались друг на друга: гном за гномом, и так до самого последнего. Ни один не тормозил вовремя, каждый говорил: «Ой!» или «Оп-ля». Тогда Кобальд поднимал свой кулак, словно в нем был фонарь, и происходило чудо: его кулак и в самом деле становился фонарем и горел, словно бледно-зеленый светлячок. Становилось достаточно светло — гному хватает даже слабого отсвета, чтобы он мог присмотреться, прислушаться и, наконец, дать нам знак двигаться дальше, так что мы могли расслабиться и один за другим ковылять дальше.
Позади Кобальда шли Зеленый Зепп или Красный Зепп. (Они маршировали вторым номером по очереди, потому что попали в дом одновременно и ни один не мог одержать окончательную победу в борьбе за место.) Потом шел я. За мной, позднее, по мере увеличения колонны, двигались Старый Дырявый Нос, Старый Лазурик, Новый Лазурик, Старый Злюка, Новый Дырявый Нос, Новый Злюка или Фиолет Новый (у них была та же проблема, что и у Красного и Зеленого Зеппа, но им не удалось решить ее, каждый раз спорили за место в колонне), а замыкали ряд Фиолет Новый Второй, Новый Лазурик Второй, Голубой Зепп, Новый Злюка Второй и Новый Дырявый Нос Второй. Серый Зепп, появившийся последним, последним и шел. Он, даже когда не терялся, был почти незаметным, сереньким, хотя носил вовсе не серую, а желтую куртку. Имя Желтый Зепп еще не было никем занято, но все равно он стал Серым Зеппом, не могу вспомнить, чтобы я когда-нибудь разговаривал с ним, разве что сказал пару раз: «А, привет». (Гномы помнят все, но, оказывается, не совсем все.) Отвечал ли он мне, и если да, то что, — я совершенно не помню. Я забыл его голос, может, у него и не было никакого голоса. Может, он был немой. И глухой. Глухонемой и незаметный.