Выбрать главу

Критский гончар пробует каждую форму и почти всегда добивается успеха. Он лепит вазы, блюда, чаши, кубки, светильники, кувшины, животных и богов. Поначалу, в раннеминойский период, он довольствуется тем, что создает своими руками сосуды, следуя тенденциям, которые завещаны ему неолитом, раскрашивает их коричневым или черным лаком и доверяет огню покрыть краску случайными пятнами. В среднеминойский период он уже умеет пользоваться кругом и достигает вершин своего ремесла. Он изготавливает лак, консистенцией и мягкостью едва ли уступающий фарфору; он беззаботно сеет черный и коричневый, белый и красный, оранжевый и желтый, алый и пунцовый и удачно смешивает их в новые оттенки; он истончает глину с такой уверенной в себе обстоятельностью, что в наиболее совершенном из своих изделий — изящных и ярко раскрашенных «тончайших» сосудах из пещеры Камарес на склонах горы Иды — он дерзнул довести толщину стенок до миллиметра и украсить их всеми мотивами, подсказанными ему богатым воображением. Между 2100 и 1950 г. до н. э. критская керамика достигает своего апогея; критянин подписывает свои изделия, и его торговая марка пользуется спросом по всему Средиземноморью. В позднеминойскую эпоху он доводит до полного развития технологию изготовления фаянса и создает из яркой глины декоративные пластины, вазы бирюзовой голубизны, полихромных богинь и столь реалистичные морские рельефы, что Эванс принял покрытого эмалью краба за ископаемое[35]. Художник влюбляется в природу и с удовольствием изображает на своих сосудах полных жизни животных, самых пестрых рыб, изящнейшие цветы и прелестнейшие растения. Именно в позднеминойский I период он создает свои сохранившиеся шедевры — Вазу Кулачных бойцов и Вазу Жнецов: на первой он безжалостно знакомит нас с каждой стороной и позой кулачного боя, опоясывая картину сценами из жизни акробатов, прыгающих над быками; на второй он с любовной достоверностью следует за процессией, состоящей, вероятно, из крестьян, которые шествуют и поют в ознаменование некоего праздника жатвы. Со временем великие традиции критской керамики угасают, искусство клонится к упадку; сдержанность и вкус забываются, вазы заполняются причудливо неправильным и избыточным орнаментом, исчезает смелость неспешного вынашивания и терпеливого исполнения замысла, и на смену утонченности и законченности камаринской эпохи приходит ленивая беззаботность, зовущаяся свободой. Это — простительный упадок, неизбежная смерть древнего и исчерпавшего себя искусства, которое уснет на тысячу лет, чтобы набраться новых сил и возродиться совершенством аттической вазы.

Скульптура является на Крите искусством второго ряда и, не считая барельефа с сюжетом мифа о Дедале, редко перерастает в нечто большее, чем статуэтка. Многие из этих фигурок сработаны грубо и по шаблону, словно бы мастер трудился над ними совершенно механически. Одна из них — «моментальный снимок» из слоновой кости, запечатлевший воспарившего в воздухе атлета; другая — это милая головка, расставшаяся с телом много веков назад. Лучшие из них анатомической точностью и живостью действия превосходят все, что нам известно из Греции до эпохи Мирона. Самая странная — это Богиня со змеями из Бостонского музея: грубая фигура из слоновой кости и золота, состоящая наполовину из сосцов, наполовину из змей; здесь, наконец, художнику-критянину удается довольно масштабная и успешная трактовка человеческого тела. Но, запечатлевая более крупные фигуры, в большинстве случаев он возвращается к животным и ограничивается расписными рельефами, как в случае с головой быка из музея Иераклиона; неподвижные дикие глаза, храпящие ноздри, задыхающаяся пасть, дрожащий язык этого поразительного памятника достигают мощи, которую не сможет превзойти и сама Греция.

Живопись — самое впечатляющее из критских искусств. Скульптурой можно пренебречь, керамика — фрагментарна, архитектура лежит в руинах; но самое хрупкое из искусств, падающее легкой жертвой равнодушного времени, оставило явственные и восхитительные шедевры, столь древние, что они стерлись из памяти той классической Греции, от чьей живописи — в отличие от живописи Крита, такой молодой — не сохранилось ни единого подлинника. Землетрясения и войны, которые ниспровергли критские дворцы, сохранили кое-где украшенные фресками стены. Бродя вокруг них, мы как бы преодолеваем сорок столетий и встречаем тех, кто украшал покои минойских царей. Уже около 2500 г. до н. э. они белят стены чистой известью и усваивают идею создания фресок на влажной поверхности, водя кистью столь стремительно, что цвета впитываются штукатуркой прежде, чем поверхность успевает подсохнуть. В темные залы дворцов они приносят залитую светом красу полей; их штукатурка прорастает лилиями, тюльпанами, нарциссами и садовым майораном; видевший это никогда не согласится с тем, что природу открыл Руссо. Собирателю шафрана из музея Иераклиона так же йе терпится приступить к сбору цветов, как и в те среднеминойские дни, когда он был создан художником. Его талия до нелепости тонка, тело кажется слишком длинным по сравнению с ногами; и тем не менее голова его совершенна, цвета отличаются мягкостью и теплотой, цветы так же свежи, как и четыре тысячи лет назад. В Агии Триаде художник расцвечивает саркофаг спиралевидными завитками и диковинными, чуть ли не нубийскими фигурами, которые погружены в некий религиозный обряд; мало того, он украшает стену волнующейся листвой, а затем в гущу ее помещает — очерченного смутно, но живо — жирного, напрягшегося кота, который вот-вот набросится на гордую птицу, самодовольно греющую на солнце свои перья. В позднеминойскую эпоху художник — на вершине успеха; каждая стена манит его, каждый плутократ посылает за ним; он расписывает не только резиденции царей, но и дома аристократов и зажиточных горожан со всей щедростью Помпей. Вскоре, однако, успех и чрезмерность комиссионных испортят его; он слишком радеет о законченности, чтобы достичь настоящего совершенства; он расточает количество за счет качества, монотонно повторяется, рисуя свои цветы, изображает неправдоподобные человеческие фигуры, довольствуется беглыми набросками и впадает в апатию мастера, знающего, что его искусство миновало свой апогей и должно умереть. Но никогда прежде, за исключением, быть может, одного лишь Египта, перед лицом природы живопись не выглядела столь свежей.

вернуться

35

Glotz, 174, 321.