Переписка с Аделью перешла в новую фазу: оба планировали неофициальный, не допускающий перемен брачный контракт, который предшествует письменному соглашению. Адель беспокоилась из-за его неопытности и, следовательно, будущей неверности. Поводом для битвы стал еще не остывший труп госпожи Гюго: Адель еще страдала от ее нескрываемого презрения, и Виктор признавал, что мать пыталась отговорить его от брака с любимой и «отравить» его «радостями тщеславия» и «искушенными развлечениями», забывая «– бедная мама! – что она сама посеяла в моем сердце презрение к миру и насмешку над ложной гордостью»{251}. Едва помирившись, они снова ссорились. Виктор обвинял Адель в том, что ее чувства сродни «своего рода состраданию», «привычке, может быть, даже дружбе, но не любви»{252}. Она в ответ указывала на его собственную непредсказуемую холодность. Влюбленность понемногу проходила, но Гюго уже наслаждался мыслями о близости семейной жизни и о том, как будет посвящен в «маленькие тайны» Адели. Он будет лелеять ее во время ее ежемесячного «нездоровья»: «Я буду сжимать тебя в объятиях, согревать поцелуями и ласками, и моя любовь станет щитом, который убережет тебя от боли»{253}.
Хотя в одной из своих од он описал Кошмар «сидящим на [его. – Г. Р.] вздымающейся груди»{254}, «сирота» как будто вырвался из хватки горя. Смерть матери расчистила путь к семейному блаженству, а тиран отец сильно сдал. Из-за эгоизма генерала легко было победить, хотя его слегка непристойные ссылки на молодую девицу приводили Виктора в ярость. Тревога возникала в неожиданно деликатных формах. Его чувства отказывались повиноваться разуму. Когда он случайно наткнулся в Париже на «сожительницу» генерала, как ни странно, его голова не лопнула: «Злой гений всей благородной жизни моей матери и нашего детства, – говорил он Фуше, – посмел заговорить со мной, и самое удивительное, что я слушал ее голос, а кровь не стыла у меня в жилах»{255}.
Препятствия практического толка стали желанным способом отвлечься. Позже Гюго, возможно, даже решит, что создавал трудности сам именно с такой целью. Во-первых, госпожа Фуше неожиданно забеременела в сорок три года и потребовала, чтобы Адель оставалась дома и ухаживала за ней: «Мама сказала… что дети могут и поскучать ради родителей»{256}. Расположить к себе самого Фуше не составило труда. Он радовался, когда ему привозили последние произведения из «Англии» – Вальтера Скотта и Саути, – и беспокоился только об одном: что Виктор сделается орудием какой-нибудь политической партии или даже станет мучеником. Гюго хвастал, что получил стихотворение с угрозами, где антироялисты грозили ему гильотиной{257}, – первая из нескольких угроз смерти. Подобная угроза польстила ему больше, чем хвалебная рецензия.
Оставалась проблема денег. Героическое описание Гюго самого себя как «тучи, стянутой железной цепью»{258}, прекрасно передает двусмысленную природу финансовой проблемы. То был один из счастливейших периодов в его жизни – как он писал в предисловии к «Гану Исландцу» в 1833 году, «когда обычные и заурядные препятствия на жизненном пути превращались во внушительные и поэтические препоны». Кроме того, в то время литераторы, согласные на новые условия труда и понимавшие силу общественного спроса, могли надеяться прожить своим пером.
Оставив Эжена с Абелем, Виктор переехал в темную двухкомнатную мансарду вблизи пансиона Кордье в доме номер 30 в переулке Дракона. В одной комнате на каминной полке горделиво стояла золотая лилия – приз Академии флоралий. В другой царил «неописуемый хаос» из мебели и бумаг; там, кроме Виктора, жил еще кузен из Нанта{259}. Адольф Требюше приехал в Париж изучать право, и его называли «наш четвертый брат». Укрепление связей с родней по материнской линии стало данью преданности Софи Гюго, которая вольно обращалась с семейной историей (однажды она уверяла Альфреда де Виньи, что Виктор – уроженец Бретани).
Впервые в жизни Виктор был свободен. Его пособие в 800 франков примерно равнялось сегодняшней студенческой стипендии, но бедность стала радостным умственным упражнением и доказательством добродетельного существования. Он обнаружил, что отбивной котлетой можно питаться три дня: в понедельник есть мясо, во вторник – жир, в среду – косточку{260}. Если он обедал не дома, то шел в ресторан на улице Сен-Жак, принадлежавший человеку, которого звали Руссо Водяной, потому что все его клиенты пили воду. Обед стоил 80 сантимов – самая дешевая трапеза в Париже, по словам Бальзака{261}. Завтраки находились в зависимости от цены на яйца, но в среднем обходились в 20 сантимов. В квартире убиралась консьержка за 5 франков в месяц; возможно, в эту же сумму входила горячая вода по утрам. После оплаты счета за квартиру (400 франков в год), платы за стирку белья, свет и уголь у Виктора еще оставались деньги. В отличие от кузена Адольфа, которому часть его содержания присылали в виде рубашек (дважды в год он отправлял их в Нант для стирки), у Гюго было всего три рубашки, которые он попеременно отдавал в стирку и глажку, пока не желтел крахмал. Кроме того, он купил костюм василькового цвета с золочеными пуговицами. В письме к будущей теще он рассказывает о том, как опасно делать покупки у «пиратов» и «сирен», которые «пользовались моими невежеством и глупостью: я имел самое смутное понятие о современных модах»{262}. Его наивность была особенно прискорбна в то время, когда портные ожидали, что их клиенты будут торговаться{263}. Результат не заставил себя ждать. Социалист-философ и политэконом Пьер Леру одно время работал в типографии, где набирали одну из од Гюго. Леру увидел молодого гения, когда тот пришел вычитывать корректуру: «Синий костюм был вам короток; из манжет торчали выросшие руки»{264}.