— Что я вам сделал? — спросил он, поднимая на Флору круглые светло-зеленые глаза, наполненные слезами, и глядя в ее холодное лицо.
— Что сделали? — переспросила она. — И вы не знаете? Каков притворщик! Ваша сестрица Агата (а она, если верить вашему отцу, такая же вам сестра, как мне — Иссуденская башня, и не имеет к вам никакого отношения) приезжает из Парижа со своим сыном, этим мазилкой-живописцем... Им, понимаете ли, вздумалось повидаться с вами...
— Моя сестра и племянники приезжают в Иссуден? — повторил он, совсем одурев.
— Да, вы притворяетесь удивленным, чтобы внушить мне, будто вы не писали им, не приглашали приехать! Ну, это шито белыми нитками. Будьте спокойны, мы не потревожим ваших парижан: как только они появятся здесь, наш и след простынет. Мы с Максом уедем и уж никогда не вернемся. А что до вашего завещания, то я его изорву в клочки перед самым вашим носом, понимаете? Вы оставите свое состояние вашей семье, ведь мы не ваша семья. Ну, а потом вы увидите, любят ли вас ради вас самого люди, которые не видели вас тридцать лет, и даже никогда не видели! Уж не вашей сестре заменить меня! Ханжа чистой пробы!
— Только-то и всего, Флора? — спросил старик. — Так я не приму ни сестры, ни племянников... Клянусь тебе, я в первый раз слышу об их приезде, это подстроила госпожа Ошон, старая святоша...
Максанс Жиле, имевший возможность слышать ответ папаши Руже, тотчас появился в дверях и спросил по-хозяйски:
— Что здесь происходит?
— Голубчик мой, Макс, — ответил старик, обрадовавшись, что найдет поддержку у солдата, который по сговору с Флорой всегда становился на сторону Руже, — клянусь тебе всем святым, что я только сейчас узнал эту новость. Я и не думал писать сестре: отец взял с меня обещание не оставлять ей ничего и уж лучше завещать все церкви... Словом, я не приму ни моей сестры, ни ее сыновей.
— Ваш отец был неправ, мой дорогой Жан-Жак, а мадам Флора уж совсем неправа. У вашего отца были свои основания, но он умер, и его ненависть должна умереть вместе с ним... Сестра остается вам сестрой, а племянники — племянниками. В ваших интересах их хорошо принять у себя, да и в наших тоже. Что скажут в Иссудене? Черт возьми! Мне уж достаточно вешали собак на шею: не хватает только услышать, что мы завладели вами, что вы не свободны, что мы вас восстанавливаем против ваших наследников, что мы заримся на ваше наследство... И так довольно на нас клеветали. Недоставало еще новой клеветы! Да провались я в преисподнюю, если не сбегу отсюда. Ладно, пора завтракать!
Флора, ставшая кроткой, как овечка, помогла Ведии накрыть на стол. Папаша Руже, в восхищении от Макса, взял его за руки, отвел в нишу окна и там тихонько сказал ему:
— Ах, Макс, если бы у меня был сын, я не любил бы его так, как люблю тебя. И Флора права: вы оба — моя семья... Ты человек чести, Макс, ты очень хорошо рассудил.
— Вы должны радушно принять сестру и племянника, но ничего не менять в своих распоряжениях, — сказал Макс, прерывая его. — Таким путем вы не пойдете против воли отца и удовлетворите общественное мнение.
— Ну что же, мои дорогие ребятки, — весело воскликнула Флора, — рагу из дичи остынет. Вот тебе крылышко, моя старая крыса, — прибавила она, улыбаясь Жан-Жаку Руже.
При этих словах лошадиная физиономия простака утратила свой трупный цвет, на отвислых губах появилась улыбка наркомана, но он опять закашлялся, потому что вновь обретенное блаженство вызвало у него волнение столь же сильное, как и наложенная на него епитимья. Флора встала, сдернула с себя кашемировую шальку и повязала ею шею старика, приговаривая:
— Это глупо так убиваться из-за пустяков. Вот так, старый дурачок, тебе станет хорошо, ведь шаль была у меня на самом сердце...
— Какое доброе создание! — сказал Руже Максу, в то время как Флора пошла за черной бархатной шапочкой, чтобы надеть ее на почти безволосую голову холостяка.
— Столь же доброе, как и прекрасное, — ответил Макс. — Но она не умеет молчать, как и все, у кого душа нараспашку.
Быть может, некоторые будут порицать эту картину за резкость красок и найдут, что здесь слишком откровенно показаны те проявления характера Баламутки, которые живописец должен оставлять в тени. Ну так знайте, что эта сцена, возобновлявшаяся множество раз с ужасными вариантами, является, в своей грубой выразительности и страшной правдивости, образцом тех сцен, которые разыгрываются всеми женщинами, — на какую бы ступеньку социальной лестницы они ни взобрались, — если корысть выводит их из повиновения и им удается захватить власть. У них, как и у великих политиков, цель оправдывает средства. Между Флорой Бразье и герцогиней, между герцогиней и самой богатой женщиной буржуазного круга, между буржуазной дамой и самой блестящей содержанкой вся разница обусловливается только полученным ими воспитанием и окружающей их средой. У знатной дамы яростные вспышки Баламутки заменяются капризами. На каждой ступени горькие насмешки, утонченные издевательства, холодное презрение, лицемерные жалобы, притворные ссоры достигают того же успеха, как и грубое злословие этой иссуденской г-жи Эврар[49].
Макс так забавно рассказывал историю Фарио, что рассмешил простака. В прихожей Ведия и Куский, подошедшие к дверям послушать этот рассказ, покатывались со смеху. Что касается Флоры, то она хохотала, как сумасшедшая. Когда после завтрака Жан-Жак читал газеты — он получал «Конститюсьонель» и «Пандору», — Макс увел Флору к себе.
— Уверена ли ты, что он с тех пор, как назначил тебя своей наследницей, не написал другого завещания?
— Ему нечем было писать, — ответила она.
— Он мог продиктовать завещание у какого-нибудь нотариуса, — сказал Макс— Если он и не сделал этого, то все же следует быть начеку. Вот что, примем этих Бридо на славу, но постараемся реализовать — и немедля — все закладные. Для наших нотариусов нет ничего лучше, как перевод денег по другому назначению: тут их хлеб. Государственная рента поднимается с каждым днем: не сегодня-завтра завоюют Испанию, освободят Фердинанда Седьмого[50] от его кортесов, и в ближайший год рента, вероятно, превысит номинал. Выйдет хорошее дельце, если мы поместим семьсот пятьдесят тысяч франков нашего старика в государственные бумаги по восьмидесяти девяти за сто. Только постарайся положить их на свое имя. Хоть что-нибудь спасем.
— Славно придумано! — сказала Флора.
— А раз можно иметь пятьдесят тысяч франков процентов с восьмисот девяноста тысяч, то нужно заставить его еще и занять сто сорок тысяч франков на два года, с уплатою в два срока. За два года мы ведь получим сто тысяч из Парижа и девяносто тысяч здесь; значит, мы ничем не рискуем.
— Без тебя, мой чудный Макс, что стало бы с нами? — сказала она.
— А завтра вечером, у Коньеты, после того как я увижу парижан, я найду способ заставить самих Ошонов спровадить их.
— Как ты умен, мой ангел! Ты просто прелесть!
Площадь Сен-Жан расположена посреди улицы, именуемой Гранд-Нарет в верхней своей части и Птит-Нарет — в нижней. В Берри слово «Нарет» обозначает то же, что и генуэзское слово «салита», — то есть улицу с крутым спуском. Нарет очень круто спускается от площади Сен-Жан к Вилатским воротам. Дом старика Ошона стоит прямо напротив дома Жан-Жака Руже. Когда занавеси были раздвинуты или двери оставались открыты, из залы Ошонов, из того окна, у которого любила сидеть г-жа Ошон, часто можно было видеть, что происходит в доме у папаши Руже, и обратно. Дом Ошонов так походил на дом Руже, что, несомненно, оба здания были построены одним и тем же архитектором. Ошон, в свое время сборщик налогов в беррийском городе Селль, переехал на жительство в свой родной город Иссуден, женившись на сестре помощника интенданта, дамского угодника Лусто, и обменяв место в Селле на место податного инспектора в Иссудене. Выйдя в отставку уже в 1786 году, он избежал бурь революции, к принципам которой, впрочем, примкнул целиком, как и все порядочные люди, подпевающие победителям. Г-н Ошон не зря пользовался славой отчаянного сквалыги. Но изображать его — не значит ли повторяться? Одной черты его пресловутой скупости будет, пожалуй, достаточно, чтобы обрисовать вам г-на Ошона целиком.
49
50