Выбрать главу

На десерт служанка подала знаменитый мягкий сыр Турени и Берри, сделанный из козьего молока и столь отчетливо украшенный, как будто чернью, рисунком виноградных листьев, на которых его подают, что изобретение гравюры следовало бы приписать Турени. Грита с некоторой торжественностью положила вокруг каждого из этих сырков орехи и неизбежные бисквиты.

— А фрукты, Грита? — спросила г-жа Ошон.

— Сударыня, больше нет подгнивших, — ответила Грита.

Жозеф разразился хохотом, словно был в своей мастерской среди товарищей: он сразу понял, что здесь вошло в привычку предусмотрительно выбирать для стола фрукты, начавшие портиться.

— Ничего, как-нибудь съедим и неподгнившие! — с веселой бодростью заметил он, словно человек, готовый ко всем испытаниям.

— Но сходи же, Ошон! — воскликнула старая дама.

Господин Ошон, весьма возмущенный шуткой художника, принес садовые персики, груши и сливы-катериновки.

— Адольфина, поди нарви нам винограду, — сказала г-жа Ошон внучке.

Жозеф выразительно посмотрел на двух молодых людей, как будто хотел им сказать: «Неужели от такого стола у вас такие цветущие лица?»

Барух понял этот язвительный взгляд и улыбнулся, потому что и он и его кузен Ошон проявляли воздержность: домашние порядки были довольно безразличны людям, которые три раза в неделю ужинали у Коньеты. Кроме того, перед обедом Барух был извещен, что Великий магистр созывает Орден в полном составе к двенадцати часам ночи и, намереваясь обратиться к нему за поддержкой, устраивает торжественный прием. Обед, который старик Ошон задал по случаю приезда гостей, свидетельствовал, сколь необходимы были ночные пиршества у Коньеты для поддержания сил двух взрослых юнцов с прекрасным аппетитом, — и действительно, кузены не пропускали ни одного из них.

— Ликер будем пить в гостиной, — объявила г-жа Ошон, вставая и подав знак Жозефу предложить ей руку.

Идя впереди других, она улучила минутку и сказала художнику:

— Да, мой бедный мальчик, за таким обедом ты не объешься; но и его я добилась с большим трудом, ради тебя. Здесь ты будешь поститься и есть лишь столько, чтобы не умереть с голода, вот и все. Так что потерпи...

Добродушие этой замечательной старушки, которая винила самое себя, понравилось художнику.

— Я прожила пятьдесят лет с этим человеком, и в моем кошельке никогда не болталось лишних двадцати экю! О, если бы не нужно было спасать для вас состояние, я бы никогда не зазвала тебя и твою мать в мою тюрьму.

— Но как же вы сами-то еще живы? — спросил Жозеф с той простодушной веселостью, которая никогда не оставляет французских художников.

— Ах, да что там! — ответила она. — Я молюсь.

Жозеф слегка вздрогнул, услышав эти слова, настолько возвысившие в его глазах старую женщину, что он отступил на три шага, чтобы всмотреться в ее лицо. Он увидел его сияющим, запечатленным такой нежной ясностью, что воскликнул:

— Я напишу ваш портрет!

— Нет, нет, — ответила она, — я так соскучилась на земле, что не хочу оставаться здесь даже в виде портрета!

Весело произнеся эти печальные слова, она вынула из шкафа склянку с домашней наливкой из черной смородины, приготовленной ею самой по рецепту тех знаменитых монахинь, которым мы обязаны иссуденским пирогом, одним из великих созданий французского кондитерского искусства, — ни один кухмистер, повар, пирожник, кондитер не могут его подделать. Г-н де Ривьер, наш посланник в Константинополе, в течение всего своего пребывания там выписывал эти пироги в огромном количестве для гарема Махмуда. Адольфина держала лакированный подносик, уставленный старинными маленькими стаканчиками с резными гранями и позолоченным краем; бабушка наливала, а она разносила.

— Всем поднести, никого не обнести! — весело воскликнула Агата, которой эта неизменная церемония напоминала юность.

— Сейчас Ошон отправится к своим друзьям читать газеты, и некоторое время мы побудем одни, — шепнула ей старушка.

Действительно, через десять минут три женщины и Жозеф оказались одни в этой гостиной, где паркет никогда не натирался, а только подметался, где тканые обои, обрамленные резным дубом, и вся простая, почти мрачная обстановка остались незыблемы с тех пор, как уехала г-жа Бридо. Монархия, Революция, Империя, Реставрация, мало что пощадившие, сохранили в неприкосновенности эту залу, где ни торжество их, ни гибель не запечатлели ни малейшего следа.

— Ах, крестная, моя жизнь была ужасно бурной по сравнению с вашей! — воскликнула г-жа Бридо, пораженная тем, что здесь все по-старому, вплоть до канарейки, которую она помнила живой, а теперь узнала в чучеле, водруженном на камине между старыми часами, старыми медными бра и серебряными подсвечниками.

— Дитя мое, — ответила старая женщина, — бури бушуют в нашем сердце. Чем необходимее и значительнее самоотречение, тем сильнее мы боремся сами с собой. Не будем говорить обо мне, поговорим о ваших делах. Вы находитесь прямо напротив врага, — сказала она, указывая на залу в доме Руже.

— Они садятся за стол, — сказала Адольфина.

Эта молодая девушка, почти затворница, всегда поглядывала на их окна, в надежде узнать что-нибудь относительно чудовищных поступков, приписываемых Максансу Жиле, Баламутке и Жан-Жаку, о которых ей удавалось поймать иногда несколько слов, хотя ее и высылали из комнаты, если разговор заходил о них. Старая дама попросила внучку оставить ее наедине с господином и госпожою Бридо до тех пор, пока кто-нибудь не придет в гости.

— Я знаю слишком хорошо наш Иссуден, — сказала она парижанам. — Сегодня вечером у нас будет десять — двенадцать стаек любопытных иссуденцев.

Госпожа Ошон принялась рассказывать парижанам о ходе событий и подробностях, связанных с удивительной властью, приобретенной Баламуткой и Максансом Жиле над Жан-Жаком Руже, — причем рассказывала она, не прибегая к той обобщающей системе, с какой все это было только что изложено, но добавляла множество толкований, описаний и предположений, какими изукрасили эти события добрые и злые языки города, — и едва она успела закончить свое повествование, как Адольфина уже возвестила о появлении Борнишей, Босье, Лусто-Пранженов, Фише, Годде-Эро, — всего пожаловало четырнадцать особ, которых девушка заметила вдали.

— Как видите, моя дорогая, — заключила старая дама, — не так просто вырвать ваше состояние из волчьей пасти...

— Иметь дело с таким негодяем, которого вы нам описали, и с такой кумушкой, как эта лихая бабенка, мне кажется столь трудным, что я не надеюсь на успех, — ответил Жозеф. — Нужно было бы остаться в Иссудене, по крайней мере, на год, чтобы побороть их влияние и свергнуть их владычество над моим дядей. Состояние не стоит таких хлопот, не говоря уже о том, что придется позорить себя, прибегая ко множеству низостей. У моей матери только двухнедельный отпуск, место ее верное, она должна держаться за него. А мне в октябре предстоят важные работы, которые Шиннер достал для меня у одного пэра Франции... Видите ли, сударыня, мое состояние заключается в моей кисти!

Такие речи были приняты с глубоким изумлением. Хотя г-жа Ошон и стояла выше других жителей своего города, но в живопись и она не верила. Она взглянула на свою крестницу и снова сжала ей руку.

— Этот Максанс — второе издание Филиппа, — сказал Жозеф на ухо матери, — но более ловок и действует с большей выдержкой, чем Филипп... Итак, сударыня, мы недолго будем досаждать господину Ошону своим пребыванием здесь!

— Ах, вы молоды, вы совсем не знаете жизни! — ответила старая дама. — За две недели, если взяться с умом, можно добиться некоторых результатов. Слушайтесь моих советов и сообразуйтесь с моими суждениями.

— О, с большой охотой, — ответил Жозеф. — Я считаю себя до последней степени бездарным в делах домашней политики; да, правду сказать, не знаю, что мог бы посоветовать и сам Дерош, если завтра дядюшка откажется нас принять.

Вошли господа Борниши, Годде-Эро, Босье, Лусто-Пранжены, в блестящем сопровождении своих супруг. После обычных приветствий, лишь только все эти четырнадцать особ уселись, г-жа Ошон представила им свою крестницу Агату и Жозефа. Жозеф весь вечер оставался в своем кресле, исподтишка наблюдая за всеми лицами, с пяти до девяти часов бесплатно позировавшими ему, как он сказал потом матери. Обращение Жозефа в этот вечер с патрициями Иссудена не содействовало тому, чтобы городок изменил мнение о нем: все почувствовали себя задетыми его насмешливым взглядом, были обеспокоены его улыбкой или испуганы выражением его лица, мрачным в глазах людей, не умевших распознать своеобразие, свойственное одаренному человеку.