Тут Ушаков заметил, что директор Поликарпов загибает уже мизинец второй руки, продолжая перечень недостатков библиотекариуса Киприанова, и встал, собираясь уходить. Поликарпов осекся на полуслове, засуетился, схватил щеточку, обмахнул ею обер-фискалову треуголку, подал почтительно.
- Душно! - сказал Ушаков. - И гнетет что-то и давит.
- Это от полнокровия, вестимо! Не угодно ли, есть у меня рецептик лекарственной настоечки? - суетился Поликарпов. - Я вам ее в натуре предоставлю! В скляночку круглую отолью, обертя в пенку и учредя в деревянный кожух, пошлю ее к милости вашей с нарочным.
"Ты-то уж, брат, вне всяких подозрений, - подумал Ушаков и направился в свою карету. - Понятен дворянин, который взятки берет, ясно - ему поместье надо благоустраивать, кое он теперь от государя Петра Алексеевича в вечное владение получил. Надобно ему и немца детишкам нанять, и женке кое-никакое платье выписать, и себе мундир златом-серебром вышить, чтобы от холопов своих чем-то отличаться. Так что воровство, лихоимство - оно, конечно, зловредно и наказуемо, но оно понятно! Такие же, как Ершов, как Киприанов, - они из худофамильных, они нищие, - почему же они не берут? Сие непонятно, и ежели правду говорить страшно. Что у них на уме?"
Карета брела шажком по улицам, опустевшим после полудня, ибо, пообедав, деловая Москва неукоснительно почивает.
Рано или поздно он, Ушаков, найдет ключ и к такому, как Киприанов. Однако отнюдь не сразу! Киприанова знает сам государь, картографией его интересуется. У Киприанова сего есть могущественный покровитель генерал-фельдцейхмейстер господин Брюс, за которым высится фигура еще более монументальная - сам Александр Данилыч. Ушаков на сей раз не повторит ошибки прошлого года, когда он пытался свалить сразу трех таких мамонтов, как Меншиков, Брюс, Апраксин, не считая всякой сошки вроде Кикина. И доказательства верные обер-фискал тогда отыскал, и следствие провел - ан нет!
Государь тогда закрыл все росчерком пера, даже рассматривать не соизволил. Теперь вот и Кикин прощен, последний из этой компаньицы, смутьян беспредельный. Нет, обер-фискал впредь должен действовать по-иному.
Карета со скрипом въезжала на косогор перед Спасскими воротами, и Ушаков не мог удержаться, чтобы не приподнять занавеску и не взглянуть вновь на облупленный фасад киприановской полатки, где над столбами галдареи было выведено суздальской вязью: "Библиотека". У раствора лавки стояла черная повозка Лефортовского гошпиталя, из которой выбирался, опираясь на услужливо подставленные руки киприановской домочади, сам прославленный доктор Николае Бидлоо.
Там, в киприановской полатке, баба Марьяна, целительница, уже отчаялась во всех домашних средствах. И горшок она Бяше больному накидывала, и зелье готовила из горицвета. То спохватывалась, что полатка-то - бывшая ступинская, недаром и девка Ступиной оказалась. Домовой-то, знать, ихний остался, ступинский, а известно, что чужой домовой всегда лихой. И она принялась того домового закармливать кашей, пряниками, прося, чтоб не бесился. То кидалась баба Марьяна в церковь, натыкая свечки перед всеми чудотворцами. Развязав узелок на платке, которого мценский ее свояк Варлам наказал касаться не иначе, как в случае пожара или вражеского нашествия, она извлекла оттуда старинный толстый гривенник, разменяла и щедро одарила нищих.
А лихорадка все не утихала. И пришлось согласиться на крайнюю меру звать басурманского врача, немца Бидлоо. Приехал очкастый, благодушный, то и дело достающий скляницу с розовой водой и протирающий себе руки. Похохатывал, хлопал по плечу бабу Марьяну и расстроенного Федьку, а маленькому Авсене пожаловал заморский леденец.
- Нишево, ми вашему Басилиус зер шнель - ошень, ошень скоро будем здоровье делать.
Он рассуждал вслух: кровь пустить? Теперь сие модно, тот не медикус, который кровопускание не прописывает. Но этот Басилиус зело млад, кровь излишняя ему не во вред, как старцам, а напротив - на великую пользу. Прописал ему примочки, припарки, разные пилюли и благосклонно выслушал бабу Марьяну, чем она Бяшу лечила, согласно кивая головой:
- О, яволь! Натура сама себя проявит, не надо только хиндерн, то есть ей мешать.
И Бяша пошел на поправку. Уже узнавал тех, кто возле него бодрствовал по ночам, при свете лампадки перед Николой Амченским. Однажды бодрствующим оказался Максюта.
- Купец-то мой, Канунников, - шептал он, наклонясь к восковому лицу приятеля. - Купец-то! Сам отпустил меня к тебе. Стеша выпросила. Фортуна же у тебя, Васка, фортуна, убей меня бог!
Не в силах сдержать новостей, которые его распирали, он склонялся к его уху, озираясь в темноту.
- А клад-то, клад! Ты выздоравливай скорее, Васка, я тебе такое расскажу про клад!
- Что про клад?
- Ты выздоравливай, выздоравливай, тогда...
- Нет, я хочу сейчас.
- А помнишь крик петуха, трижды повторявшийся кряду, ты мне сказывал?.. Нет, нет, лежи, не подымайся! Немчин-лекарь не велел тебя мирской суетой смущать...
Однако Бяшу теперь как-то уж ничто не волновало - ни даже судьба Усти, ни клад... Все словно отболело, ушло в какой-то иной мир. Наверное, так чувствуют себя схимники, навек отрекшись от живого мира.
Днем возле него возился Авсеня, строил чертоги из кубарей, которые в изобилии ему напилил швед Саттеруп.
Иногда спрашивал что-нибудь совсем неожиданное, например:
- А что, солдаты - недобрые люди?
- Почему ты так думаешь? Вовсе нет.
- А зачем они Устю увели?..
Вот попробуй ему ответить!
Отец приколол на дощаницу лист фряжской бумаги, дал Авсене серый сланцевый карандаш и стал приучать рисовать с натуры. Мальчик начинал довольно похоже, но потом ему надоело, и он чертил зигзаги и завихрения. Киприанов сердился, тогда Авсеня бросал карандаш и бежал к Бяше, прятал голову у него в подушках.