Глава восьмая
ЕЩЕ РАЗ СОВЕТ И ЕЩЕ РАЗ ЛЮБОВЬ
Снова святки, снова морозец и снова шумство на крестцах, людская волна то прихлынет, то откатится. У Тверской-Ямской заставы, где проверяют паспорта прибывающих из Санктпитербурха, скоморохи перед воротами скачут, колпаками машут. Гудит дуда, бряцают бубны, один скоморох ходит вприсядку, держа шапку в зубах, а хохочущие зрители мечут ему туда грошики. Двое лицедействуют, православных потешают:
- Вот добрые молодцы, кулачные бойцы, шут Пара-мошка и брат его Ермошка! (Хлоп бычьим пузырем по башке!) Раздери ты хоть мне рожу, да не тронь мою одежу!
Поднялся шлагбаум, в ворота въехал возок без гербов, зато с позолоченными полозьями. Видимо, долго препирались из-за таможенных сборов; возница зло понукал лошадей, надорвался от крика, требуя дороги, толпа нехотя расступалась.
А шут Парамошка кричал брату Ермошке:
- Ухлебался ты молока пресного! (Хвать пузырем по потылице!) У тебя и портки лопнули!
Из возка высунулось гневное лицо седока:
- А ну, Гаврюха, дай им кнутом, да похлеще! Люди наконец раздались, уступая дорогу, но, лишь только возок набрал скорость, вслед ему полетел свежий, дымящийся на морозе лошадиный навоз.
- Мерзавцы вшивые! - негодовал седок, рассматривая нашлепку на заднем стекле. - Царевич, бедный, еще говаривал, что любит чернь сию... Нет! Кнут, и только кнут!
Куда прикажете? - обернулся возница.
- На Воздвиженку, к Авраму Лопухину, куда же еще...
Но возок вновь замедлил ход и, тихо поскрипывая полозьями, совсем остановился.
- Что еще там? - нервно осведомился седок. Возница указал ему кнутом на перекресток. Это калики перехожие - идут, бредут, подпираясь посохами; они не нищие, лохмотьев показных у них нет, все аккуратное - и лапотки, и армяки, и холстинные мешочки для подаяний. Некоторые из них слепцы; они поднимают вечно улыбающиеся лица и поворачивают их в ту сторону, откуда слышен колокольный звон, крестятся. Ведут их столь же благолепные мальчики-поводыри.
Неторопливой чередой калики перешли Тверскую улицу, расположились на ступенях паперти. Прохожие кидали им мелочь, и, заслышав звон падающей монеты, калики начали привычно голосить:
- Спаси вас бог за ваше подаяние, народи вам боже в поле ржи восходом, в гумне умолотом... Попаси вам Фрол-Лавер лошадок, а Власий - коровок, а Настасей - овечек...
Седок откинулся на кожаную спинку сиденья, руки так и чесались кого-нибудь вздуть. Он только что из-за границы - там порядок, там уж чернь не осмелится преградить путь знатному экипажу. Нет, пожалуй, и правда такому разнузданному племени нужен только царь-антихрист!
И вдруг, вновь поглядев в окошко, седок отворил дверцу кареты, всматриваясь в лица бредущих слепцов.
- Иоанн Мануйлович, неужели это вы? Помощник директора Печатного двора, латинист, стихотворец - и калики перехожие? Что я зрю?
- Господня воля... - отвечал Иоанн Мануйлович, который успел отпустить бородку и, когда закатывал глаза, весьма был похож на слепого. - Господня воля, всемилостивейший государь господин Кикин... Велено свыше мне возвращаться на родину, в Нежин, так я сподобился со слепцами: и трат никаких, и пение мое им сподручно.
Кикин из возка любопытствовал:
- Так за что же, за что же это вас?
Иоанн Мануйлович пытался промолчать, указывал посохом в сторону слепцов, - мол, отставать неудобно, - но Кикин продолжал настаивать на своем.
Тогда с Мануйловича слетела обычная маска сладкого благолепия, он зло сверкнул черными зрачками:
- А вам знакома, ваше благородие, игра в кости, в угадки? Там чем больше угадаешь, тем больше получишь, да не всякому везет... - И заковылял, заторопился к своим каликам, опираясь на высокий посох, божий угадчик...
"Один раз ты ставил на гетмана Мазепу, это всем известно, - подумал Кикин, - на ком же ты прогадал сейчас?" И крикнул своему вознице:
- Улица свободная, чего спишь?
Лопухинский дом - будто мрачная скала среди всеобщей иллюминации и веселья, ни плошки в окне, ни свечи. Возница долго стучал в ворота, наконец сам хозяин вышел с огнем, унял собак, отвалил перекладину.
- Пречистая заступница! Господин Кикин, Александр Васильевич, благодетель! И не дал знать предварительно!
- Поцелуемся, Аврам Федорович, может, видимся в последний раз. Времена грядут ой-ой-ой!
Прибывшего гостя спешно провели наверх, слуги зажигали свечи в столовой палате.
- А я уж боялся, что и у тебя, Аврам, встречу святочные рыла да пьяное шумство. Вся Москва ваша нынче как с цепи сорвалась...
- Скажи, Александр Васильевич, правда ли бают, что царевич...
- Правда, правда, кум, свечки ставь угодникам...
Вошел, крестясь на образа, цыганоподобный Яков Игнатьев, протопоп верхоспасский, за ним другие, спешно вызванные Лопухиным. Притихшие, настороженные, здоровались с Кикиным, ожидая новостей.
Кикин рассказал. Будучи по повелению царя с делами разными в Европе, он осторожно навел справки. Опального царевича, которого суровый отец настойчиво отстранял от престола, охотно бы приютили при многих европейских дворах, лишь бы досадить этим московитам, которые за каких-нибудь пятнадцать лет вдруг возникли из ничего - и встали грозной державой на Востоке. Теперь и флот имеют, который способен с английским или голландским потягаться, и, выслав двухсоттысячную армию, распоряжаются как хотят в самом сердце Европы. На обратном пути, в Риге, Кикин повстречался с царевичем, который якобы ехал к войску, по вызову отца...
- Ты ему поведал о намерениях потентатов европейских? - нетерпеливо перебил Лопухин.
- Зачем? - усмехнулся Кикин. - У царевича свой ум, своя голова, которая сотворена шапку мономахову носить.
- А даст ли ему цесарь войско? - интересовался протопоп.
- Даст или не даст, это другой разговор, - сказал Кикин, положив обе руки на стол. - Сядьте-ка поближе, други, вот что хочу вам объявить...
Все придвинулись к самому его стулу, колеблющийся свет шандала осветил их тревожные лица.
- Слаб царевич для такого дела, слабенек. Плакал, не знал, на что решиться... Почти силком выпихнул я его за кордон, наказав не возвращаться, что бы ему ни сулили.