— На далматской границе никогда мира не бывает.
— А как же договоры? Турки их не соблюдают, что ли?
— Турки-то соблюдают… Те, что султану ихнему подчиняются… Так ведь есть еще бунтовщики да разбойники всех вер и народов, — и те же турки, и босняки, и арнауты, и черногорцы… Эти всегда воюют, мир не мир…
— А наши, итальянские разбойники есть?
— Конечно, как же не быть? Я сам когда-то…
Тут он закашлялся, спохватившись, оглянулся воровато, наклонился к моему уху и прошептал:
— Я сам когда-то хотел пойти в разбойники, да передумал.
И больше от него ничего путного было не добиться. Но это было и не важно, а важно то, что мир, сложившийся в моем уме, дал трещину. В нем началось течение времени, а следовательно — появились утраты. Отец был мертв, и языческий Рим, отечество моей души, — тоже, это в равной мере повергало несчастного ребенка в самую черную меланхолию. Однако человеческая природа заставляет нас и в безнадежнейшей ситуации искать надежду, хотя бы даже призрачную. На сей раз выход подсказала тетушка Джулиана, ревностная католичка. "Вот, погоди, — говаривала она, — будешь грешить, так и встретишься в аду со своими проклятыми язычниками". Отец тоже приравнивался в ее представлении к язычникам, как схизматик, следовательно, он должен был в потустороннем мире находиться рядом с римскими героями! У меня вдруг явилась новая блестящая идея, только требовалось посоветоваться с человеком, знающим загробный мир так же хорошо, как сапожник Бартоло — войну. Я не представлял, где найти такого советчика, ибо все виденные мною католические священнослужители не заслуживали ни малейшего доверия.
В то время моя карьера «чудо-ребенка» находилась на последнем издыхании, в силу естественных причин. Когда пятилетний карапуз, стоя на стуле, произносит наизусть напыщенную латинскую речь, пытаясь сопровождать ее подобающими жестами, он вызывает добродушный смех, восторг, удивление и умиление. Ему открываются сердца и кошельки человеческие. Мальчик школьного возраста, исполняющий тот же номер, вправе рассчитывать лишь на умеренную похвалу, сквозь зевоту. Надо, однако, заметить, что мои выступления благотворно повлияли на учительскую репутацию дядюшки Антонио. Ему начали оказывать предпочтение перед десятками других полуголодных учителей, появились ученики из богатых семей, уроков стало меньше, а денег больше. Затем он получил выгодные кондиции в одном из частных пансионов, где сыновья провинциальных дворян готовились к восприятию университетской науки. Это наложило на него светскую обязанность согласно традициям пансиона один или два раза в год устраивать у себя дома обед для коллег. Сие весьма огорчало мою экономную тетушку, которая страдала душевно за каждый кусок, съеденный учеными мужами. Вероятно, из-за этого я и оказался вновь востребован, со своей латынью на место дополнительного блюда.
Все было на сей раз как обычно, я только заменил надоевшего Цицерона (ох, и долго же Катилина злоупотреблял моим терпением!) отрывком из "Записок о галльской войне", очень вольное переложение которого пользовалось максимальным успехом у соседских мальчишек. У подвыпивших взрослых ни весь мой номер в целом, ни батальные сцены в частности не вызвали большого внимания, и я с чувством легкой разочарованности хотел уже покинуть собрание, когда один из гостей, пожилой человек в очках с необыкновенно толстыми стеклами, которого все называли просто «профессор», без упоминания фамилии, пригласил меня присесть за стол рядом с собой. Он добродушно попросил у тетушки тарелку "для молодого коллеги" — мне показалось очень кстати подкрепиться, и я сделал вид, что не замечаю тетушкиных предостерегающих взглядов. После того, как я воздал должное не для меня приготовленному обеду, новый знакомый заговорил со мной, и я сразу почувствовал в нем нечто особенное. Дело в том, что люди всегда думают на своем родном языке. Даже тот, кто знает иной язык в совершенстве, переводит свои мысли на него с еле уловимой задержкой, с чуть заметным усилием. Наш разговор происходил на классической латыни, и хотя от собеседника сильно пахло вином, речь его лилась совершенно свободно. Я готов был спорить на что угодно, что это его родной язык. Как будто передо мной настоящий римлянин. У меня даже возникло чувство, что я долго жил на чужбине, и теперь встретил соотечественника. Беседа непринужденно перескакивала с походов Цезаря на мою жизнь, прочие гости вели свои отдельные разговоры, тетушка удалилась отдать распоряжения служанке, и я, набравшись смелости, попросил позволения задать свой вопрос.
— Правда ли, что Цезарь и другие герои древности обречены пребывать в аду? Ведь они были язычниками!
Профессор оглянулся почти так же воровато, как старый разбойник Бартоло и, убедившись, что никто не слушает нас, вполголоса ответил вопросом же:
— А ты, на месте Бога, осудил бы их на вечные муки?
— Нет, конечно! Они же не виноваты, что Спаситель еще не пришел! Это Бог…
— Не надо искать виноватых. Как ты полагаешь, кто милосердней: ты или Господь?
— М-м-м-м… Ну… Он, конечно!
— Ergo — ? … Чем ты так огорчен?
Я был настолько расстроен провалом своего последнего плана, что чистосердечно рассказал, как собирался сделаться язычником, чтобы в аду оказаться рядом с дорогими мне людьми. Где же теперь в загробном мире искать их?
Мой собеседник посмотрел на меня внимательно и с интересом. Примерно как на диковинного зверя, привезенного из самых глубин Африки. Видимо, увиденное ему понравилось, потому что он улыбнулся и, еще понизив голос, сказал:
— А ты уверен, что загробный мир устроен так, как представляет его твоя тетушка? Или приходский священник?
— А как?
Профессор пожал плечами:
— Ignoramus. Откуда ты знаешь, что ад вообще есть?
— А разве в Писании…
— Где именно в Писании, в какой книге?
— Ну… я не знаю…
— Я тоже не знаю. Мы не знаем, насколько буквально надлежит понимать некоторые слова Писания и в какой степени они представляют риторические фигуры. Если кавалер скажет даме, что его сжигает пламя страсти, она выльет на него ведро с водой? Адское пламя — это настоящий огонь или аллегория мук совести, как некоторые считают?
— А кто так считает?
— Неважно. А если огонь — настоящий, вещественный, телесный, то как он может жечь бестелесные субстанции, именуемые душами? Можно ли шпагой изрубить на части воздух?
— Н-н-у-у-у… а куда же тогда идут грешные души после смерти?
— Умрем — узнаем. Но ведь тебя интересует дух Цезаря?
— Да!
— С Цезарем просто. Ты разве не чувствуешь, что его дух живет в тебе?
— Во мне!?
— И в других людях тоже. Во всех, кто его любит и следует его путем. И будет жить, пока они живут.
Он говорил со мной совершенно как со взрослым, но в его устах сложнейшие вопросы, вызывавшие вековые споры ученых богословов, оказывались понятными даже ребенку. Общепринятое становилось абсурдным, бесспорное — невозможным. Как могут люди верить во всемогущего, всеблагого и бесконечно милосердного Творца — и изображать его содержателем пыточного застенка? За что ему наказывать людей — за их несовершенства? Но ведь Он мог создать нас безупречными! Виноват злой дух? Но если Творец всемогущ, зачем Он его не уничтожит? Или Он этого все же не может? Или не хочет?
Туча таких вопросов теснилась у меня на языке, когда стали подавать десерт и тетушка уже прямо велела мне пойти присмотреть за ее «младшеньким» — настоящим разбойником четырех лет отроду. Однако профессор остановил меня.
— Я слаб глазами. Нужен помощник, чтобы вслух читать латинские книги. Пойдешь ко мне на службу?
Он теперь говорил уже по-итальянски. И потом, повернувшись почему-то к тетушке, добавил:
— Я буду тебе платить.
Пока я соображал, кому из нас собирается платить почтенный синьор, обрадованная тетушка успела расписать будущему нанимателю мои достоинства в столь преувеличенном виде, что я готов был провалиться сквозь землю от стыда, и лишь бесцеремонное детское любопытство удержало меня от поспешного бегства. Оставшись, я узнал, что профессор предлагал за мои услуги два сольдо в день, хозяйственная Джулиана просила пять, но после резонного аргумента, что за пять и взрослого помощника можно найти, согласилась на три. При этом жить и столоваться я должен был по-прежнему у нее, приходя к хозяину лишь для работы.