— Вы не знаете, кто она?
— Нет. Думала жидовка, а сестра писала, что француженка. Может быть, французская жидовка.
Господин Амеде Гурмо был вполне удовлетворен. Превозмогая отвращение, он пожал костлявую руку Аглаи.
— Будьте спокойны. Я сделаю все, что смогу. Завтра вы услышите. Весь зал будет плакать. Присяжные будут плакать.
Потом он спохватился.
— Да, еще один вопрос. Почему ваш муж припутывает к делу политику? Ведь это только может повредить ему. Он что же, действительно был когда-нибудь коммунистом?
Аглая знала: Париж не Москва. Здесь порядок. Здесь коммунистам отрезывают головы. И, спасая Андрея, она с жаром ответила:
— Да нет, что вы! Он таким тихим, таким хорошим был. Это все она его науськала.
Раздался звонок. Мари! Господин Амеде Гурмо стал спешно выпроваживать Аглаю. Он уже узнал все. Больше она ему не нужна. В передней две женщины столкнулись. Мари пахла ландышами. Чем пахла Аглая? Мокрым сукном солдатской шинели? Вагонной копотью? Или, может быть, горем? Ведь у горя есть свой запах — терпкий и тяжелый.
Аглая наконец-то ушла. Господин Амеде Гурмо улыбался. Он был доволен жизнью. Он сказал Мари:
— Сегодня, крошка, ты будешь раздеваться не за гардинами, а здесь. Что? Тебе стыдно? Вот это и хорошо! Я сегодня в чудесном настроении. Одна погода чего стоит. Это действительно май, месяц ландышей и любви. И потом, я прекрасно поработал. Завтра ты услышишь меня. Даже стены суда и те заплачут. Это будет не простой паштет. Нет, крошка, я нашел то, что искал. Я нашел трюфеля!
Глава 39
МАЙ ВСЮДУ ЧУДЕСЕН
Может быть, май чудесен и не только в Париже. Может быть, он всюду чудесен, даже в ненашевском лесу. Смуглая южанка, родившаяся далеко отсюда, в Луаретте, где много глициний и виноградных лоз, однако, не чувствовала этого. Она вышла из дому. Несмотря на поздний час, было еще светло. Под соснами рыжела ржавая мертвечина игл. Возле крохотного огорода кружились мошки. Их было так много, что воздух казался движущейся кисеей. Пахло сыростью и горелым мхом. Вот и все. Жалкая природа! Страшная страна! Есть что-то глубоко унизительное в этом климате, в долгой, суровой зиме, когда люди прячутся в норы, не смея даже дышать, когда воздух мгновенно становится паром, когда индевеют ресницы, а из носа виснут сосульки. Чуть ли не весь день коптят лампы. Снег облепляет жилье. Люди ступают медленно и грузно. Они даже перестают походить на людей, эти чудовища, покрытые башлыками, бараньими шкурами, войлоком валенок. Потом на два или на три месяца показывается солнце. Оно ведет себя, как зазнавшийся хам в кабаке. Оно хочет наверстать свое. Оно беснуется круглые сутки. Стоят жары, горит лес, и нудно дребезжат комары. Вслед за этим приходит похмелье, и снова мороз забивает, как гроб молотком, приземистые дома. Большая страна! Страшная страна! Это не Луаретт. Здесь не растут лозы. Здесь нет ни молодого вина, ни веселых оберньяков, ни хвастунов гасконцев. Здесь преют от потогонного чая, а хлебнув из чашки сивухи, разбивают в кровь друг другу носы. Это далеко от Парижа. Очень далеко. Но, слов нет, может быть, май чудесен и здесь. Так, по крайней мере, пишут в книгах. Жанна не чувствовала этого.
Жанне было плохо в ненашевском лесу. Нейхензон никогда не ошибался, он не ошибся и теперь, поручив Жанну Каботинскому. Пронырливый полячок знал свое дело. Когда Жанна, приехав, удивленно спросила:
— Где же школа? где дети?
Каботинский, глазками клопиного цвета бегая по Жанне, причмокивая, присвистывая, ответил:
— Деточек нет. Вот, если вы выйдете замуж, деточки будут. Да зачем вам дети? Ведь вы сами деточка. Впрочем, если вы обязательно хотите вести, так сказать, трудовую жизнь, у нас найдется работа в конторе.
Начались томительные недели. Служба Жанны была фиктивной. Она переписывала какие-то бумаги. Каботинский, не читая, кидал их в печку. Людей не было, кроме глухого сторожа Анисима и того же Каботинского, который с каждым днем становился все назойливей. Жанна чувствовала: в ее жизни ничего не меняется, разве что тембр голосов: у Раймонда Нея был бас, у Каботинского дискант, а слова все те же, так же становятся синеватыми и мутными, вроде сметаны, белки похотливых глазок.
Но нет, не от этого страдала Жанна. Раз в неделю Каботинский ездил за почтой. Он привозил газеты и желтые тяжелые конверты из лестреста. Жанне писем не было. Она учитывала все: и то, что Андрею некогда: он занят работой, и то, что от Тулона до Ненашева очень далеко. Она терпеливо ждала. Но когда прошло шесть недель, томление сменилось открытой тревогой. Андрей арестован. Она должна ехать, ехать, как можно скорей. Она сказала об этом Каботинскому.
— Теперь нельзя. Распутица. Недели через две. Я подумаю. Я все устрою.
Каботинский действительно задумался. Он начал что-то устраивать. Два дня спустя к Жанне в контору явилась какая-то шепелявая бабка. Она попросила помочь ей выхлопотать пособие: мужу деревом отшибло ногу. Жанна обрадовалась делу, внимательно выслушала, обещала поговорить с Каботинским. Тогда бабка вытащила кулечек с сахаром:
— Вот сахарок вам. Кушайте на здоровье.
Жанна удивилась: откуда она знает, что у Жанны нет сахара. Жанна спросила как-то у Каботинского, где здесь достать сахар. Может быть, это он ей сказал? Жанна хотела заплатить бабке, но бабка отказалась взять деньги и, шепелявя что-то невнятное, ушла восвояси. А вечером, когда Жанна пила чай с этим самым сахаром, пришел Каботинский и, вытирая лоб, воскликнул:
— Уф, замучился! Ну, благодарите меня! Еле-еле вас выручил. Хотели сегодня же отвести в тюрьму.
— За что?
— Взяточка. Сахарок. Бабочка-то была особенная, из гепеу. Еле уговорил их, хоть до суда вас не трогать. Но об отъезде и не мечтайте. Я за вас дал подписку о невыезде.
— Это не может быть! Это недоразумение. Я ей предлагала деньги. Я сейчас же поеду туда. Я объясню им все.
— Нет, никуда вы не поедете. Я за вас расписался. Я честный человек. Я лошадей вам ни под каким видом не дам. Ждите, пока вас вызовут. Да вы, деточка, не огорчайтесь. Это только портит цвет лица. Конечно, все это рано или поздно выяснится, пока что здесь поживете. Чем вам здесь плохо? Благодарите меня — в тюрьме, честное слово, хуже! В тюрьме тараканы. А здесь вы в моем обществе. Я не позволю вам скучать. Теперь вы видите, до чего я вам предан. Будьте же ко мне снисходительны. Ведь я сгораю от страсти. Когда у нас в Варшаве войдешь в цукерню, это не Москва, это настоящий цветник хорошеньких женщин, и что же? — я бьюсь об заклад, что даже там вы бы пользовались успехом. Ну, не надо надувать губки. Губки созданы не для этого. Губки созданы, чтобы их целовали. Вот так.
И, проворно изогнувшись, юркий Каботинский поцеловал Жанну. Правда, большего он не добился. Он был немедленно изгнан из комнаты. Но главное сделано. Теперь Каботинский вправе рассчитывать на благодарность Нейхензона.
Так начались самые страшные мучения Жанны. Она знала, что нужно ехать. Она не могла уехать. Пешком? Но до станции восемьдесят верст лесом. Она не знает дороги. Она не дойдет. Написать Захаркевичу? Каботинский все равно не отошлет письма. Наконец Жанна решилась попросить сторожа, когда он поедет на станцию, тихонько от Каботинского сдать ее письмо. Но как это сделать? Ведь он глухой! Жанна все же сделала это. Она говорила с Анисимом руками, она говорила глазами, говорила и сердцем. Глухой Анисим понял ее. Он взял крохотное письмо, покрытое пятнами слез. В этом письме Жанна клялась Захаркевичу, что не брала взяток. Жанна умоляла спасти ее. Ради Андрея!..
Прошло еще несколько недель. От Захаркевича не было ответа. Не было и писем от Андрея. Жанне казалось, что она умирает. Ее руки слабели. С трудом она вставала с постели. Ей снились ужасные сны. Жужжанье мошек доводило ее до слез. Солнце день и ночь бродило по серому тусклому небу. Лес пахнул гарью. Была уже середина мая.