— Я молю вас! Мы должны ехать сейчас же. Поезд в восемь двадцать… Вы тогда видали его на лестнице. Вы знаете, что он не виновен. Спасите же его!
Халыбьев понял, что опасность миновала. Он спасен. Брюнеточка просит его. Она и не подозревает про записку. Но что же будет дальше? Будь что будет! В нем проснулся азарт игрока. Выпрямившись, он закричал:
— Что вы хотите от меня? Ни в каком отеле я не был. Как вы смеете врываться в чужую квартиру? Да я… да я сейчас позову полицию!
Произнеся последние слова, Халыбьев обмер. Он, кажется, зарвался. Что, если все это уловки? Вдруг она знает, отчего он, Халыбьев, явился в этот проклятый отель, и только играет с ним? Вдруг полицейских позовет не он, а она?
Но нет, брюнетка не позвала полицейских. Халыбьев пережил триумф, величайший триумф в своей, однако, не лишенной событий, жизни. Что он видит? Брюнеточка стоит перед ним на коленях!
Когда Жанна бежала из французского консульства на Курфюрстендамм, она ждала всего: что Халыбьев уехал, что он болен или умер, всего, кроме этого: что он может отказаться. Нет, этого она просто не могла себе представить. Теперь в маленькой ванной комнате, где белел фаянс и мирно журчала в кранах вода, она увидела перед собой зло, уже не человека, даже не страшные руки, абстрактное зло. И она поняла все свое перед ним бессилие. Только огромное напряжение любви заставило ее превозмочь отчаянье. Она все же пыталась умолить это зло. Она упала на колени. Она стала просить. Она готова была как угодно унижаться. Она готова была здесь же на мокрых изразцах умереть. Только чтобы он поехал в Париж. И об этом она ему говорила, говорила долго, мучительно, с упорством гибнущего человека. А Халыбьев стоял над ней: высокий, прямой, гордый. Он торжествовал.
Но это торжество не могло без конца длиться. Уже различные страсти сгрудились в сердце Халыбьева. Они рвали бедное сердце на части. Надо на что-нибудь решиться. Каждую минуту в ванную может зайти госпожа Лопке. Что она подумает? Ведь Халыбьеву особенно приходится беречь свою репутацию. Выкинуть прочь брюнетку? Бежать? Переменить паспорт? Стоять на своем: он ничего не знает? В отеле он не был. Как она сможет доказать, что он украл записку? Ерунда! А что, если докажет? И страх мешал торжеству Халыбьева. Страх подсказывал: будь осторожен, выгони эту брюнетку и, пересчитав зелененькие бумажки, поскорей уезжай. Однако против страха выступила страсть. Недаром Халыбьев был в душе романтиком и поэтому недаром жила в нем знаменитая мания. Он вдруг почувствовал всем своим существом, что у его ног не кто-нибудь, но именно та самая брюнеточка, о которой он тосковал столько ночей. Искоса взглянул он на Жанну. Ее встревоженное личико показалось ему особенно обольстительным: ведь с давних пор он любил женщин именно в их трагические минуты. И вот она пришла к нему. Она теперь в его власти. Как же он может ее выпустить? Зачем же тогда ему жить? Нет, надо схватить ее, понести в кабинет, бросить на диван. Надо целовать ее! Но это опасно. Она сможет донести. Несколько минут в сердце Халыбьева, все еще хранившего гордую позу триумфатора, продолжался этот бой между страхом и страстью.
А Жанна продолжала повторять свои безнадежные мольбы. И Халыбьев наконец решился. Это было столь же драматической минутой, как и тогда у телефона, когда, услышав нелепый выговор мистера Джекса, он бросил трубку. Игрок ставил все на номер. Стараясь придать своему голосу должное спокойствие, он прошептал:
— Даром, красотка, на свете ничего не делается. Я поеду с вами в Париж. Я выручу вашего кавалера. Но за это нужно меня немножко любить. Нужно со мной остаться до завтрашнего утра. Вы же понимаете меня, моя прелесть?..
Жанна Ней любила Андрея. Этим сказано все. Жанна любила его всегда. Любила, когда увидела в кабинете труп отца. Любила, узнав об Аглае. Любила в комнате отеля на улице Одесса. Любила всегда, в радости, в горе, любила всего и вся, любила, как только может любить человек человека. Это не было ни борьбой за счастье, ни игрой, ни героизмом. Это было только любовью, то есть самым простым, самым бестолковым, самым большим, что только и есть в нашей жизни. Скажите же, зачем писать столько стихов, зачем зажигать огни рампы и накладывать грим, зачем ходить в затхлые церкви, зачем повторять слова о добре, о подвиге, о правде, если есть вот на свете эта ванная комната в пансионе госпожи Лопке, если на изразцовом полу ее лежит маленькая слабая женщина, если, глядя в упор на Халыбьева, на его синие белки, на цепкие руки, она спокойно отвечает:
— Хорошо. Но завтра мы поедем с первым поездом.
У Жанны была одна только мысль: это на двенадцать часов позже. Поезд в девять утра. Но что же делать? Она понимала, что Халыбьев иначе не согласится. Тогда нужно утром до отъезда послать телеграмму. О себе она вовсе не думала. Ведь с той минуты, когда Жанна возле киоска прочла одну газетную строчку, она перестала себя ощущать. Телеграмма идет часа два, не больше. Машинально она подчинилась словам Халыбьева, встала, прошла в его комнату, села на диван. Она ничего не чувствовала.
Зато самые пылкие, самые неистовые чувства одолевали Халыбьева. Ему хотелось сейчас же кинуться на брюнеточку, целовать, целовать кусая, чтобы было больно, придавить, задушить, показать, что значит его халыбьевская мания. Но он сдерживался. Этому трусливому, азартному, почти истерическому человеку была, однако, присуща возможность порой изумительно владеть собой. Стоит только вспомнить добродетельный ужин в ресторане «Лавеню». Халыбьев сдержался. Он мог швыряться канадскими долларами, но он жалел голландские гульдены. Марго или Эмма, даже m-lle Фиоль — все это было дешевкой. Этого не стоило беречь. Но сколько же горьких минут ему стоила брюнеточка. Надо суметь как следует вознаградить себя. Надо сделать так, чтобы это не вышло похожим на обыкновенные ночи с девочками. Надо создать оперу, парадиз, настоящую мечту.
Халыбьев от волнения, от растущей страсти метался по большой комнате, куря папиросу за папиросой, выбрасывая во все стороны свои руки. Он как будто не обращал внимания на Жанну. И Жанна сидела. Жанна ждала прикосновения его рук, как ждет больной ножа оператора, нет, как ждал Андрей чего-то непонятного и тупого, от чего еще в вагоне болела его шея.
Наконец Халыбьев остановился. Он подошел к Жанне. Но нет, он не схватил ее, не начал душить или покрывать слюной, которой был полон его большой рот. Он даже с известной мягкостью произнес:
— Знаете что, Жаннет… Вы уж мне позвольте звать вас так. А то Жанна — это звучит дешево, это вроде как у нас Иван. Жаннет — это совсем другое дело. Даже духи такие есть. Первый сорт. Так вот, знаете что, Жаннет, давайте-ка с вами по-семейному чай пить. С домашним печеньем. А потом тихонько и спать ляжем. То есть как после свадьбы.
Жанне это показалось таким чудовищным, что, даже будучи ко всему готовой, она все же задрожала. Если б Халыбьев ее ругал, бил, насиловал, это было бы понятней и, следовательно, легче. Но такого глумления она не ожидала.
Халыбьев же, довольный своей идеей, направился к госпоже Лопке. Вскоре они вернулись вместе. Госпожа Лопке накрыла стол, принесла чайник, бутылку рома, имбирное печенье, даже вазончик с анютиными глазками. Это была уже немолодая, весьма почтенная особа, у которой, благодаря странному корсету, имелись два бюста, один спереди, а другой сзади, оба равно пышных. Когда госпожа Лопке волновалась, два бюста угрожающе тряслись. В свой пансион госпожа Лопке допускала исключительно одиноких мужчин, главным образом иностранцев, желавших жить хоть и свободно, но с семейным уютом. Жильцам разрешалось приводить на ночь дам, но благонравных. Поцелуи — это дело тихое, это никому не мешает. Все эти дамочки, ночевавшие сегодня с бразильским атташе, а завтра с японским студентом, хорошо знали почтенную хозяйку и ее слабости. Желая сохранить с ней добрые отношения, они приносили госпоже Лопке тонкие шелковые чулки. Дело в том, что, несмотря на почтенность, госпожа Лопке обожала дорогие чулки и часами могла любоваться своими ногами, похожими на огромные тумбы в Аллее Победы и просвечивающими сквозь шелковую паутину. Зато госпожа Лопке была удобной хозяйкой. Вот и сейчас она вполне благосклонно взглянула на новую кошечку русского. Она приготовила постель, принесла две подушки, взбила перины. Оглядев заботливым оком нежно белевшее супружеское ложе, она сказала Жанне: