Выбрать главу

— Это чтобы вам было мягче спать, моя кошечка.

Халыбьев налил чай через ситечко и приступил к душевной беседе:

— Вы меня поймите, Жаннет, я ведь несчастный человек. У других золотое детство было. А у меня? Щенком я рос. «Никетка!» и «Никетка!». Да еще — по уху. Никакого сочувствия. Так и потом. Всю жизнь. В коммерцию ударился. А если правду сказать, Господь меня совсем для другого создал. Как жертвенник, душа моя горит. Вы вот тоже думаете — Халыбьев облапит. Нет, он привета хочет. Он ласки ждет. Я не скрою — целовать вас я даже очень хочу. Но не в этом проблема. Что мне трудно, что ли, любимую мадам заполучить? Это вопрос, так сказать, валютный. Как доллар вверх, так отбоя от них нет. Да сколько вот на этой кровати примадонн перебывало. Другие сидят в театре, слушают, нюни разводят, а я-то знаю, из чего это все сделано. Я ей, может быть, кнопочки расстегиваю. Но разве в этом проблема? У меня ведь в сердце алтарь готов. Я на вас, как на Рафаэля, смотрю. Я восторгов жду. Вот мы сидим с вами вроде как жених и невеста. Чай пьем. Цветы на столе. Вы мне, может, стихи почитаете: «По небу полуночи ангел летел». Господи, ведь брюнеточка вы моя!.. Сбылись мои грезы…

Жанна молчала. Это начинало сердить Халыбьева. Это расстраивало все его проекты. Он ведь хотел создать атмосферу, а она сидит, как истукан. Не говорит ничего. Не улыбается. Где же иллюзии? И, расстраиваясь, Халыбьев стал мало-помалу прибегать к бутылке. В его чашке оказывалось все меньше чая и все больше рома.

Они долго сидели молча. А когда Халыбьев наконец снова заговорил, это был уже не семьянин, не жених, но пьяный Халыбьев, страшный Халыбьев, так напугавший раз Марго из бара «Гаверни».

— Это же жульничество! Очень мне твои штуки нужны! Да я за доллар сколько угодно найду. Я с тобой как уговаривался? Ты меня любить обещала. Люби же! Слышишь, что я тебе говорю: люби меня!

И, больше не сдерживаясь, Халыбьев бросился на Жанну. Он не испытывал никакой радости. Он оскорблял ее грубо, как будто вытряхивая из себя все, что в нем было темного и страшного. Он ей мстил, мстил за все свои унижения, за весь страх, за ту ночь, за бегство по бульвару Эдгар-Кине, за Шиши. Он издевался над ней. Он прерывал рык и сопение возгласами:

— Это тебе не Андрюшка! Это я, Халыбьев!..

Тихо было в почтенном пансионе госпожи Лопке. И разве мог кто-нибудь подумать, что в одной из комнат, где горит розовый фонарь, где стоят на столе анютины глазки, пытают человека самыми страшными пытками? А Жанна молчала. Жанна должна быть сильной. Это все для Андрея. Нет, сейчас она предает Андрея. Она могла переносить какие угодно мучения, но для этого ей нужно было все время думать об Андрее. Теперь же она не могла о нем думать. Мысль об Андрее ей казалась оскорбительной. Она должна забыть об Андрее. Это-то и было самой жестокой пыткой.

А Халыбьев не унимался. Его руки, руки с плаката, душили, давили, кромсали Жанну. Кто знает, сколько в одной ночи часов! Сколько у человека сил!

Потом наступила пауза. Халыбьев лежал на спине и отрывисто, тяжело вздыхал. Прильнув к уху Жанны, он быстро зашептал:

— Скажи мне: «Только тебя, Никеточку, и люблю я на всем свете!» Скажи, а не то я в Париж не поеду.

В комнате стало тихо, очень тихо, как в четвертом корпусе тюрьмы Санте. Точно, четко, раздельно Жанна повторила его слова. Но в ответ раздались ужасные звуки. Это Халыбьев плакал, плакал пьяными слезами.

— Я ведь знаю, что ты врешь. А меня… а меня никто не любит! Несчастный я человек! Умереть мне нужно.

Слезы, впрочем, скоро сменились новым приступом похоти. И опять он глумился. И опять его руки делали свое грубое, низкое дело. И много часов прошло прежде, чем он, обессилев, уснул, все еще шевеля во сне мокрыми пальцами.

Пять. Половина шестого. Поезд в девять одиннадцать. Утро, мутное утро в окнах, выходящих на глухой двор. Где-то уже прогромыхали засовы. Внизу выбивают ковры. Скоро конец! Есть ли слово, которое люди произносят с большим отчаянием и с большей надеждой, чем вот это «конец»? И если когда-то кончилась ночь на улице Одесса, то теперь приходил конец ночи в почтенном пансионе госпожи Лопке.

Семь. Жанна стала будить Халыбьева. Он, видимо, крепко спал. Со сна он даже не сразу понял, в чем дело. Ему снова показалось, что Жанна пришла его арестовать. Потом он вспомнил все. Однако это его не успокоило. Дрожащими руками натянул он на себя брюки.

— Я вернусь через минуту, и тогда мы прямо поедем на вокзал.

Халыбьева тошнило от усталости и страха. Жанна казалась ему зеленым сукном карточного стола утром, когда в окнах серо, на столе окурки и остывший чай, когда колода вызывает только отвращение, когда надо — хочешь не хочешь — платить проигрыш. Он не помнил о своей мании. Он думал об одном: как бы ее спровадить? Он направился к госпоже Лопке, вставшей, как всегда, рано и уже успевшей затянуть в корсет два бюста.

— Госпожа Лопке, я уезжаю на три дня в Гамбург по делу.

И госпожа Лопке, спросив, не хочет ли он взять с собою несколько бутербродов, пожелала ему счастливой дороги.

Жанна ждала. Прошло не пять минут, не десять. Прошел уже час. Халыбьев все еще не возвращался. Восемь часов. Они же опоздают! Жанна чувствовала теперь всю нестерпимую долготу времени, всю бесконечность одной минуты. Пустая бутылка. Анютины глазки. Смятая кровать. А Халыбьева все еще нет.

Половина девятого. Жанна вышла. Она искала Халыбьева в длинном коридоре. Она зашла в ту самую ванную, где вчера решилась ее судьба. Халыбьева нигде не было. Она только набрела на госпожу Лопке, моловшую кофе.

— Вы что же здесь делаете, кошечка? Чужими комнатами интересуетесь? Нехорошо!

Два бюста тряслись негодуя.

— Я ищу господина Халыбьева.

— Ах, какие вы глупости говорите. Фуй! Теперь же утро. Не все же занятому человеку с вами любезничать. Господин Халыбьев уехал.

— Этого не может быть. Мы едем с ним вместе.

— Я говорю вам, что он уехал. Он уехал в Гамбург. Он даже взял у меня три бутерброда на дорогу.

— Этого не может быть. Он обещал мне…

— Вы напрасно скандалите, кошечка. Здесь не базар, а семейный пансион. Раз господин Халыбьев вам обещал что-нибудь, он это и сделает. Он всегда мне аккуратно платит за комнату. Это не такой человек, чтобы надувать кого-нибудь. А скандалить нельзя. Если вы будете, кошечка, скандалить, я позову привратника.

Жанна выбежала. Напротив дома, над ювелирным магазином были большие часы. Они досказали все. Четверть десятого. Халыбьева нет. Утренний поезд ушел.

По широкой, облитой солнцем улице, по улице портных и цветочных магазинов, по нарядному Курфюрстендамму, сгорбившись, идет маленькая женщина. Ее глаза темны и пусты. Выступившие сразу кости делают ее лицо если не старым, то безвозрастным, скорбным, мертвым, чужим. Она идет тихо. Ей некуда спешить: следующий поезд отходит только через одиннадцать часов. Она ни на кого не глядит: ей не нужны ни цветы, ни люди, ни солнце. Она идет тихо и просто, идет, как другие прохожие.

Поглядите на нее вы, философы и блаженные люди, вы, которые зовете «скептиком» или «опустошенной душой» каждого, кто только посмеет сказать, что же такое жизнь, вы, находящие для всего мудрое оправдание, готовые даже руки Халыбьева и те обвить цветами из этих витрин, поглядите на нее и скажите: кто ответит за эту ночь? Нет, лучше ничего не говорите. Лучше промолчите. Сейчас и ей и всем, кто ее любит, не до слов.

Глава 43

ЮЖЕНЬ ПЕТФОР СДЕЛАЛ ОДНО ДОБРОЕ ДЕЛО

Пьер Пуатра находился недалеко от Андрея в номере сорок семь, во втором корпусе. Это был самый комфортабельный корпус тюрьмы Санте. Начальник не любил излишней рекламы. Он предпочитал, чтобы газеты писали о нем как можно реже, а во втором корпусе помещались весьма странные люди. Часто с виду они напоминали обыкновенных воришек, потом же оказывались редакторами газет или даже депутатами. Дальнейшая судьба заключенных в четвертом корпусе была ясна для начальника: им отрежут голову. Человек с отрезанной головой не может причинить никаких неприятностей. Другое дело эти субъекты из второго корпуса. Многие из них делают хорошую карьеру: они становятся префектами или министрами. С такими людьми следует обращаться деликатно. Нет, второй корпус не четвертый.