Выбрать главу

— Когда хотите. Завтра я не могу: весь день заседания.

Ах так! Завтра с ней. Советчица быстро показала остренькую мордочку — я здесь.

— Когда же вы свободны?

— Хотите в пятницу?

Если бы сразу предложил: конечно, да. Теперь же знает: завтра он с другой. А в пятницу придет Высоков. (Той, с когтями и с остренькой мордочкой, очень хотелось, чтобы Высоков пришел, хотя сама еще не знала зачем.)

— В пятницу я занята.

— Ну, тогда в субботу.

Хорошо. В субботу. Где? Курбов предложил: он придет к Кате. Если неудобно, пусть Катя к нему придет. Но недаром она выросла в душной спаленке с запахом камфоры, со смуглыми иконами, недаром годами билась, причитала: и здесь нашелся чудной, юродствующий изворот:

— Нет. Приходите в «Тараканий».

— Но там ведь мерзко…

Катя настаивала: обязательно туда. Там встретила его. Простая, еще ничем не тронутая радость — первый вечер: встреча, карточная башенка. И тот, второй; сначала оскорбления тараканщиков, потом одна минута блаженства: пришел, и обухом по голове — чекист. Там развернулся весь недлинный, но запутанный роман. (Сад и зеленый запах на руке являлись исключением.) Катя полюбила гнусную трущобу. Предчувствуя: суббота будет важной, может, самой важной, хотела там встретиться, только там.

— Что ж. Хорошо. Пусть в «Тараканьем»…

Было по-прежнему тепло, туманно. С пустой, стеклянной, легчайшей головой, ни о чем не думая, Николай шел к себе. Раздеваясь, впрочем, подумал: завести часы. А остальное?.. Остальное — завтра.

31

Катя встретилась с Курбовым в среду. Собрание «пятерки» было назначено на пятницу, в семь вечера. Но не было еще шести, когда в щель двери нырнула голова Высокова. Катя испугалась. Она всегда его боялась, особенно когда он усмехался очень невесело: «Ну, что же, устраним…» Но после вчерашней встречи с Николаем этот смутный страх оброс мясом, имя получил, приобрел нечто от кудахтанья наседки с выводком, которая чует сужающиеся круги ястреба. Если б заслонить его! Знала — невозможно. Ведь она сама лишь камешек в высоковской руке, рыжей, волосатой. Разрешалось только плакать.

Порой Катя вспоминала все свои обиды: его любовь к другой, далекой, сделанной из палочек и цифр, невозможность просто взять за руку, остаться вместе всю жизнь, поехать куда-нибудь, хотя бы в Сокольники, собирать землянику, и тревога становилась сладкой на вкус. Глаза Высокова, носившие в своей серой свинцовой массе очередной некролог, тогда сулили избавление. О том, что дни идут, что, может быть, сегодня или завтра ей придется убить Курбова, Катя вовсе не думала. Вероятно, подумав и додумав до конца, то есть до крови на милом выпуклом виске, сказала бы: «Нет, не хочу!» Не думая же, знала: отказаться невозможно.

Думала же Катя эти дни об одном: в субботу увидятся. Возможно, после этого конец, то есть будут молчать, как позавчера. Молчание же, еще не выслуженное общим горем, томило: заливало оловом горло, било в виски. А может, счастье: рука в руке, теплая земля, земляника, лукаво припрятавшаяся среди лапчатых листьев, ночи, сын. Веря — так может быть, и земляника и сын, — Катя все же не вырывалась из злобного спиридоновского логова, где, вместо икон, в углу давно стояли дикие, остановившиеся, как часы, глаза Высокова.

В ней как-то необъяснимо сочетались несовместимые миры: револьвер, хранившийся в сундучке, и годы вместе, «пятерка» и ребенок. Это объяснялось тем, что Катя, много думая, не умела вовсе думать. Ее мысли, лишенные пропорции и строя, образовывали какой-то несуразный и вместе с тем строго замкнутый хаос, где инфузории ступали мамонтами, где гиганты тысячами поскрипывали под ногами (песок), где солнце еще сильнее разжигало рой звезд. От мыслей таких срастались веки, спину ломило, наступало одурение.

Из длительного полусна Катю вывел приход Высокова. Все сразу прояснилось. И в Кате запрыгала синеглазая девчонка: страшно! Был он на этот раз особенно угрюмым, особенно тяжелые спадали фиолетовые веки, здороваясь, особенно рыжая рука схватила Катину и по-щучьи проглотила. Все говорило о пятом акте. Сын отпал. «Пятерка», вылезшая из белесых окон, вступала в права, готовилась поставить точку.

Высоков и вправду был сегодня необычайно уныл. Причины имелись в изобилии. Предприятие с похищением Аша кончилось печальным, но и скандальным фарсом. Ко всему этот болван Наум исчез. Должно быть, спьяна икая, проболтался. Катя должна сегодня же искать ночевку: духовный кобель общителен, а когда чекисты пузо чуть пощекочут, все Ашу выложит на стол. Дальше: один из агентов Высокова сообщил, что в чеке сидит какой-то уличный певец по делу о «Заговоре в „Тараканьем броду“». Плохо. Еще: из Парижа приехал курьер. Делишки — дрянь. Колеблются. Съездить бы туда и выплюнуть статейку о грозном разложении благородной эмиграции. Саб-Бабакин, несмотря на телосложение, колеблется как тростинка, а это скверный признак: такое брюхо — барометр. Кадык отвиливает. Граф из посольства и француз (почти социалист) умоляют Высокова: как можно скорее несколько эффектных выступлений. По меньшей мере, солидное восстание на окраине и два-три террористических акта. Необходимо, чтобы настроение поднять и меняющих стадами вехи (или чеки) немного озадачить: не так спешите, господа!..

Насчет восстания позаботится. Достал командировку. Через неделю в Самарканд. С актами сложнее. Наладил вторую «пятерку» — засыпались ребята. С этой — ерунда. Хуже всего, что наша милая Юдифь вызывает сильнейшие опасения. Здесь центральный пункт угрюмости Высокова. Сомнения достаточно обоснованы. Разуверившись в Науме, Высоков решил пойти на мировую с Пелагеей. Ледяное сердце тараканщика он согрел десятком золотых. Сегодня утром Пелагея сообщил Высокову нечто потрясающее, почти неправдоподобное: в среду Катя сидела с Курбовым в Александровском саду. Роман. Счастливые влюбленные как ни в чем не бывало нежно ворковали. Что же это? Может, Катя — провокатор, сотрудница чеки? Но Высокова не так легко провести: старый воробей, на провокаторов особый нюх, гордится, Бурцеву[48] даст сто очков. Для этого девчонка слишком глупа. Значит, знакомое явление: бомба под юбкой. Высоков никогда не верил в политические убеждения женщин. Подбирая террористок, усмехался: половая истерия, впрочем, надо использовать. Катя, без сомнения, тоже истеричка. Беда в том, что, по описанию Пелагеи, не только она влюблена по уши в этого негодяя, но и он — хорош марксист! (Ах, дайте Высокову газету — он разоблачит!) — тоже неравнодушен. Дело пахнет семейной буколикой, отнюдь не актом.

Все это взвесив, Высоков был крайне зол. Но все же решил без боя позиций не сдавать: потребовать, пригрозить и психологию подпустить. Для этого пришел раньше условленного часа: по душам, наедине.

Начал с дипломатии:

— Новости слыхали? В чеке чудовищные вещи. Курбов арестовал свою бывшую любовницу и ее мужа. Пытал ножницами. Шомполом бил. Женщина была в интересном положении. Преждевременные роды. Умерла, несчастная.

Говоря, врывался взглядом. Катя слушала рассеянно, почти что безразлично. Вместо слез отчаяния или дикой защиты Курбова она лишь обронила ничего не значащее:

— Да?

Высоков разъярился:

— Представьте себе! Самолично. А младенца он задушил.

Здесь Катя слегка оживилась. Брови взлетели. Впрочем, сдержавшись, отгородилась:

— Это неправда. Вы лжете.

Пелагея недаром слопал золотые: идиотка — влюблена! Через неделю в Самарканд, и ничего не выйдет! Высоков издавал какие-то притушенные, яростные звуки: тк, тк. Наконец привел себя в порядок. Надо попытаться применить все меры.

— Вы знакомы с Курбовым?

— Да.

Высоков должен был призвать на помощь присущие ему различные добродетели, как-то: терпение, сдержанность, самоотверженную преданность идее, чтобы не вскочить, не плюнуть, не ударить эту пакостную овечку. Просто «да»! Как будто — «знакомы ли вы с Иван Иванычем»! Хоть бы смутилась! Здесь бесполезно убеждать. Единственное — выволочь угрозы: клятва «братства» нарушена и прочее. Кровавая расправа.

вернуться

48

Бурцев Владимир Львович (1862–1942) — русский публицист; разоблачил многих провокаторов царской охранки.